Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джо не терпелось выпить, желательно чего-нибудь крепкого и чистого, чтобы успокоить нервы. Вскоре он уже пил водку и курил косяк, который вручил ему худощавый чернокожий гей, Дигби – кто-то шепнул мне, что Дигби был танцором и недавно его пригласили в труппу Марты Грэм [16]. Под потусторонние завывания терменвокса Дигби восседал в углу квартиры на батарее в окружении молодых белых девушек и говорил о правах чернокожих. Девушки взирали на него с благоговением из-под полуприкрытых век, как будто перед ними выступал сам Поль Робсон [17] на коммунистической демонстрации. Что эти девушки могли знать о правах чернокожих? Полагаю, не больше моего. Все они выглядели типичными студентками колледжа Сары Лоуренс или Беннингтона; я представила, как они танцуют в тогах на цветочном поле, и мне вдруг захотелось танцевать с ними, чувствовать рыхлую землю под ногами, не быть привязанной к мужчине, не спать в ужасно неудобной кровати – просто водить хороводы на поле с другими девушками. Наверное, это марихуана так действует, подумала я и через пятнадцать минут убедилась, что права – меня понесло в пляс, и я танцевала импровизированный танец в коридоре под грампластинку Имы Сумак [18], а Джо смотрел на меня с гордостью и восхищением, как смотрят на свою собственность – но разве не этого я просила? Не этого хотела, когда неотступно маячила у него перед глазами в колледже Смит?
Позже, когда зазвучала более спокойная музыка и танцы прекратились, несколько мужчин вышли на лестницу пожарного выхода поговорить, и Джо схватил меня за руку и повел туда. Лайл Сэмюэльсон, преподаватель лингвистики из Сити-колледжа, выстроил на подоконнике пустые пивные бутылки и толкнул первую; та толкнула вторую, вторая третью, и все бутылки попадали, хотя ни одна не разбилась – они лишь покатились по полу.
– Помнишь теорию домино Эйзенхауэра? [19]– спросил он. – Сначала Камбоджа, потом Таиланд, а потом – упс! – и Япония туда же. – Он повернулся к комнате и выкрикнул, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Нам бы еще пивка!
Женский голос тут же откликнулся:
– Уже несу!
Я не знала этих мужчин и была рада просто стоять рядом с Джо и слушать их разговоры – голоса у них были приятные, умные, хотя их речи такими не были. Но тут вдруг подошел еще один гость, и я поняла, что он из издательства: Боб Лавджой, редактор с круглым детским личиком, что никогда не разговаривал с нами, ассистентками, никогда не здоровался и всегда выглядел невероятно занятым и надменным, хотя сам закончил колледж буквально пару лет назад.
Лавджой вдруг повернулся ко мне – я, честно говоря, даже не думала, что он меня узнает, – и произнес странным плоским голосом:
– Джоан, Джоан, волынщика дочь, двух свинок украла и бросилась прочь! – А потом добавил: – Ты зачем украла свинок, Джоан?
Другие мужчины в нашем кругу тихонько рассмеялись, включая Джо, хотя шутка была совсем не смешная. Зато я явственно почувствовала враждебность Боба Лавджоя, направленную на меня. Мол, что она тут делает, какая-то жалкая ассистентка редактора? Как угораздило эту точилку для карандашей, этот ходячий скоросшиватель, эту читательницу рукописей из помойной кучи выйти на площадку пожарного выхода с нами, с мужчинами?
– Ничего она не крала, – вмешался Джо. – Это очень добросовестная девушка. Я за нее ручаюсь. К тому же, Лавджой, она очень умна и пишет превосходные рассказы.
– Это замечательно, – ответил Боб Лавджой, – в литературе женщин не хватает. Хотя должен признать, в последнее время появилось немало очень достойных писательниц.
Он должен был это признать, и я порадовалась, что он чувствовал за собой такое долженствование. Лавджой почтительно упомянул нескольких современных писательниц, чье творчество принимали всерьез: импозантную драматургиню, писавшую пьесы на политические темы, с лицом, как у морской черепахи; поэтессу, страдавшую внезапными приступами саморекламы – та приходила на чужие книжные презентации и устраивала там свои собственные незаявленные чтения; и романистку, что описывала жизнь маленьких городков с упоением местной сплетницы. Последняя производила зловещее впечатление, как дети из «Поворота винта» [20]; казалось, однажды она непременно покончит с собой, я не удивилась бы, узнав, что это случилось.
При желании я могла бы представить свой список писательниц, внесших важный вклад в литературу: первой приходила на ум Мэри Маккарти с ее невероятной прозой, точеными скулами, волосами, забранными назад и открывающими длинную, как у мадонн с полотен маньеристов, шею; с ее многочисленными публичными связями с влиятельными мужчинами. Это последнее внезапно показалось самым важным; без этих связей Маккарти была бы слишком независимой, слишком экзотичной и менее притягательной. Я знала, что она очень красивая и производит сильное и даже пугающее впечатление; мужчинам наверняка трудно было найти способ ее высмеять, и едва ли кто-то осмеливался это сделать.
Нет, они не смеялись над ней; они ей восхищались. Считали ее равной и в ее присутствии или молчали, или от волнения становились многословными, ощущали необходимость ее уболтать. Самим фактом своего существования она, казалось, опровергала все стереотипы и отражала стрелы мужчин, которым не давал покоя сам факт, что такие женщины существуют. Твердости ей было не занимать: а как же иначе она бы могла заниматься и политикой, и искусством, влегкую прожевать и то и другое, не сломав зубы? Она и еще две писательницы, тоже известные в литературном мире, хоть и менее, чем Маккарти, умели держаться так, что их талант сиял, делал их неотразимыми и открывал перед ними двери, на которых отчетливо значилось: вход только для мужчин .
Но что случалось с талантливыми женщинами, у которых не было ни точеных скул, ни умения непринужденно держаться, ни связей с сильными мира сего?
– Женщины редко производят сенсацию в литературе, но определенно делают нашу жизнь лучше, – рассуждал Сэмюэльсон. – По крайней мере те, кто ведет себя пристойно.
– А вы замечали, – медленно проговорил Лавджой, точно озвучивая теорию, которую давно про себя сформулировал, – сколько среди них сумасшедших? Поразительно много.