Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перевалкин резко рванулся к Алтайскому, неуловимо быстрым движением поднял куцую полу рваной телогрейки — и в то же мгновение Алтайский почувствовал больной укол в бок…
Еще секунду назад он думал о том, как отвесить Пере-валкину снизу фауль — запрещенный правилами бокса удар в живот. Молниеносный ход ножа заставил почувствовать, насколько он слаб, вял, медлителен и бессилен, насколько реальна угроза.
Удар ножом сломил волю Алтайского. Он поднялся с нар, держась рукой за бок.
— Ну, коли совсем… — выговорил он медленно, храбрясь и теряясь, не зная, что сказать, поднимая рубашку и рассматривая ранку, из которой показалась скупая капля крови.
— Иди! Пока по-хорошему тебе говорят! — бешено зашипел Перевалкин, окончательно зверея при виде чужой крови.
Алтайский метнулся к выходу, в страхе забыв на нарах шапку. Что он делал дальше, почти не сознавал. «Подохни они сегодня, а ты завтра… Серый волк им товарищ…» — бессмысленно крутились в голове фразы Перевалкина. Он зашел в пустой барак (люди из столовой еще не вернулись). Выбрал ботинки, спрятал их под полы телогрейки, вышел, никого не встретив, нашел четвертый барак, спросил дневального, и тот позвал покупателя — Колю Астафьева…
Коля Астафьев — знакомый с детства, милый и добрый Коля, который два дня назад продал костюм, чтобы купить себе дополнительный паек и ботинки.
Алтайский со страхом ожидал вопросов.
Астафьев примерил ботинки. Они оказались чуть велики, но это даже к лучшему — можно носить с портянками. Коля молча заплатил деньги и, на секунду отвернувшись, удивленно взглянул на то место, где только что стоял Алтайский — его как ветром сдуло!
Через минуту-другую, будучи словно в тумане, Алтайский поспешно отдал деньги Перевалкину.
— Лады! — удовлетворенно сказал Перевалкин, пряча сотню куда-то под пояс.
— На, покури! — достал он горсть табаку из бездонного кармана штанов, пересыпал его в карман отодвигавшегося Алтайского, который глядел на Перевалкина с мистическим ужасом. А Перевалкин, не обращая на Алтайского внимания, поглядел куда-то в сторону и нехотя снова полез под пояс. Достал красную тридцатку, добавил ее к десятке, оставшейся от принесенных денег.
— На, возьми, поешь! — деловито сказал он. — Жратвы у меня сейчас нет… Учти, тебя будут бить. Если скажешь про меня, тебя гробанут «перышком», которое видел… Утром приходи в столовую — подхарчишься, на обед тоже ходи, а теперь вытряхайся! — добавил он, нахлобучивая забытую шапку на голову Алтайского.
Юрий безвольно доплелся до барака, нащупал в темноте нары и лег. Ему бы сейчас забыться, заснуть, чтобы ни о чем больше не думать; но сон не шел, тяжелые мысли понеслись мрачной чередой, обременяя и без того угнетенный случившимся мозг.
Какими глазами он будет теперь смотреть на Колю Астафьева? Сможет ли после всего случившегося считать себя человеком? Пусть он голоден, нищ духом и телом, но… лучше бы завтра отдать концы, все-таки оставаясь человеком! Впрочем, не лучший ли это выход — насильственная смерть, так похожая на заведомое самоубийство?
Алтайский подумал о смерти и вдруг с удивлением отметил, что нисколько не боится близкого конца. Тогда почему он так испугался, увидев нож в руках Перевалкина? Неужели сработал обычный животный инстинкт? Выходит, он уже не человек, а животное с инстинктом самосохранения вместо разума? А Перевалкин, вся жизненная философия которого умещается в одну фразу: подохни они сегодня, а я завтра… Он не просто прошел грань, отделяющую человека от животного. Перевалкин и живет давным-давно по законам животного мира — он сыт, силен, готов перегрызть горло каждому, кто будет ему мешать или хотя бы перестанет давать возможность быть сытым и сильным…
Но почему здесь, на Родине, уголовников Перевалки-ных лейтенанты Борисовы называют социально близким элементом? И доверяют им, делая властителями многих других людей, единственная вина которых в том, что они, не задумываясь, вернулись на Родину, когда она позвала их…
Тут что-то не так! Много ли Борисовых? Много ли Перевалкиных и Валеевых? Неужели эти паразиты не боятся смерти? Почему они так нахальны, бессовестны, безжалостны ко всем, кроме самих себя?
Да нет, все как раз наоборот — они нахальны и бессовестны, потому что боятся! Боятся больше всех и, боясь, откупаются от смерти чужими жизнями, испытывают перед смертью животный страх, приносят ей жертвы, платят дань в предчувствии конца. Их страшат проклятия на устах тех, кровью и потом которых они питались!
А он, Алтайский, смог бы быть паразитом? Смог бы жить за счет себе подобного, которого, возможно, пришлось бы обречь на смерть, чтобы выжить самому? Возможно, он способен убить человека на войне в силу долга или присяги, убить в состоянии самозащиты или при вспышке слепого гнева и свойственной ему вспыльчивости, как было сегодня с Валеевым, — и то карал бы себя потом, но убить по эгоистическому расчету? Это дико и страшно!
Алтайский вспомнил, как в детстве бросил камень в сидевшую на дереве стаю воробьев и один воробышек упал… Неожиданно почувствовав страх, мальчик подбежал, взял воробышка в руку. Маленькое тельце поникло, головка безвольно болталась, под крылышком была ранка, но рукой он почувствовал, что сердце птички еще билось… Жалость к воробью, презрение, ненависть к себе за необдуманный поступок заставили Юрия отказаться от обеда, ужина, игр… Мальчик поил, кормил, ухаживал за воробьем до тех пор, пока он однажды не вспорхнул на крышу с веранды и весело и, как показалось Юрию, благодарно чирикнул.
Пережитое тогда чувство радости, освобождения от тяжести на сердце вспомнилось теперь Алтайскому так живо, будто все это произошло вчера. Вспомнилась и данная тогда самому себе клятва: жалеть любое живое существо, хоть малое, хоть большое, а значит, и человека, хотя именно человек подчас жалости и не заслуживает. Детская эта клятва пока не нарушена… И сможет ли так ожесточиться душа, чтобы суметь ее забыть, выбросить из памяти и сердца? Нет, нечего и думать, что он когда-нибудь научится жить за счет других!
Однако сейчас он уже вор… Нет, еще не вор!