Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сосед, сколько время?
— Семь часов, — говорю я.
— Вечера?
— Само собой.
— Не может быть! — восклицает он. — То есть уже семь?
— Если точно — пять минут восьмого, — говорю я.
— Вечера?
— Вечера, вечера.
— То есть, восьмой час уже? — изумляется он.
— Восьмой.
— Не может быть!
Я пожимаю плечами и отхожу от окна. И слышу его голос:
— Теть Кать, сколько время?
— Восьмой пошел.
— Что, правда?
— Восьмой, восьмой. Опоздал, что ли, куда-нибудь?
— Да нет. Просто… надо же… восьмой час!
* * *
Саратовцы, как бабочки, на яркое летят. Уж, кажется, в каком еще российском городе такое скопище талантливых музыкантов, художников, поэтов (о прозаиках умолчу из скромности)! И, тем не менее, стоит появиться, например, мало-мальски подающему надежды поэту, тут же саратовцы впадают в ажиотаж: о нем пишут во всех местных газетах, его показывают по телевизору, в складчину издают сборник стихов и устраивают авторские вечера, на которых рукоплещут и забрасывают младого поэта розами, местная власть тут же выделяет ему из муниципального фонда квартиру с кабинетом, лучшие и умнейшие красавицы толпятся, желая стать его женой или хотя бы любовницей. В общем, фурор почти уже нестерпимый, того и гляди — замучают обожанием и лаской незрелое дарование. Но всегда на выручку является новый поэт или музыкант, или художник — и жажда восторга обращается к нему. При этом к знаменитостям не местным саратовцы проявляют поистине патриотическое равнодушие, презрительно говоря: у нас похлеще есть! В результате такого отношения из Саратова творческие люди уезжают настолько редко, что можно смело сказать, что никогда. В частности, евреев за последние годы выехало всего несколько тысяч, а это в сравнении с показателями по стране — сущие пустяки.
* * *
Саратовцы любят получать букеровские премии.
Букеровская премия — это литературная премия за лучший роман года. Она, в общем-то, английская, но сделали и для русских писателей в порядке гуманитарной помощи.
И вот один саратовец написал лучший роман года и попал в число шести финалистов, и поехал получать премию. Правда, пятеро других тоже написали лучшие романы года, но наш саратовец был уверен, что именно ему дадут премию, потому что ему очень хотелось ее получить.
И вот он приехал девятнадцатого декабря одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года в Москву получать букеровскую премию.
Народу было много, и саратовец наш сперва испугался: может он ошибся и не шесть человек хотят получить премию, а больше? Но его успокоили, объяснили, что именно шесть, а остальные шестьдесят или шестьсот — он не считал — пришли посочувствовать, ну и выпить-закусить между делом.
Другой, быть может, растерялся бы: в зале полным-полно знаменитых писателей, критиков, к тому же — англичане, которые улыбаются и говорят ласковые и непонятные речи, переводчики что-то переводят, но невнятно, поскольку кушают и вообще заняты. Однако, наш саратовец не из робкого десятка, он тут же освоился, подсел к блюду с бужениной, с красной и черной икрой, и решил как следует перекусить.
Вдруг высокий английский господин встал и что-то такое произнес на английском языке, после чего все стали крутить головами и кого-то взглядами искать. Выяснилось, что ищут саратовца, чтобы поздравить его с получением премии. Саратовец тут же встал, чтобы не томить присутствующих, и показал себя.
Он думал, что теперь ему вручат премию в большом конверте и о том, куда бы ему эти деньги покрепче засунуть, чтобы на обратном пути в Саратов не слямзили. В Саратове, понятное дело, их хоть средь улицы на подносе носи — никто ни синь-пороха не возьмет из одного только уважения к земляку и непривычки вообще саратовцев брать то, что открыто лежит, но в поезде случается и иногородняя публика, мало ли…
Но, оказывается, деньги давать не спешат, а ждут от него произнесения традиционной речи.
Саратовец наш опешил. Его не предупредили заранее, что нужно говорить речь. То есть он где-то об этом слышал или читал, но по рассеянности запамятовал и лихорадочно теперь соображал, как быть.
А публика ждет, а он стоит, молчит и думает.
Может, думал он, сказать, что недостоин премии?
Но, привыкнув с детства быть честным, отверг эту мысль.
Может, поблагодарить букеровский комитет за премию?
Но не примут ли за подхалимаж, за желание подмазать жюри, чтобы и на другой год получить премию? Саратовец наш ведь был не жаден, больше одной букеровской премии ему не надо было. К тому же, большой заслуги жюри и прочих, кто выдвинул его на премию, он, признаться, не видел: не они ведь лучший роман написали, а он написал.
Может, думал он, сказать о своих надеждах относительно молодой русской литературы? Но, поскольку сам был сравнительно молод, то постеснялся.
Может, думал он, развить теорию о том, что в литературной жизни, как и во всякой другой, человек человеку должен быть брат и товарищ: радоваться успеху другого и не пожелать ему беды, и не предаваться унынию, ибо это один из смертных грехов, а помогать тлеть костерку радости, что остался в душе каждого человека, но вспомнил, что об этом говорено было еще две тысячи лет назад, причем без всякой премии, задаром, и устыдился.
Так он стоял и молчал, с ужасом понимая, что ничего нового не может сказать собравшимся, а если не говорить ничего нового, то зачем вообще говорить?
И он заплакал.
И публика, раскрывшая сперва рот от удивления, вдруг как-то догадалась о причине его слез — и тоже заплакала.
Плакали знаменитые писатели, жалея саратовца, не знающего о докучливом бремени славы.
Плакали писатели не столь знаменитые, но тоже талантливые, представляя, как солоно им самим придется, когда их тоже заставят произносить букеровскую речь.
Плакали критики — иные лоббируя саратовцу, иные травестируя его плач, иные из-за желания примкнуть к данному перформансу в духе жизневоплощенного постмодерна, а некоторые даже и просто от души, — плакали!
Плакал высокий английский господин, сам не понимая, отчего он плачет, и радуясь, что хоть и не овладел русским языком, зато в одночасье постиг тайну русской души, которая, оказывается, в том, чтобы делать нечто и не понимать, зачем ты, собственно, это делаешь.
Саратовец сквозь плач смотрел на все это — и начал смеяться, потому что он никогда у себя в Саратове не видел столько одновременно плачущих по неизвестной причине людей.
Тогда и все остальные стали смеяться.
Саратовец сквозь смех смотрел на это — и начал плакать, он вспомнил о бедах и несчастьях народа и подумал, что все-таки грешно так повально хохотать в столь грустные исторические времена.