Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был звук приглушенный, приличный, близкий и дальний одновременно, это был звук мягкий, это был звук уважения падлы-вещи (какова она в конце-то концов и есть!) пред человеком, коему она служит — а не нахальное трубное сипение и клохтание наглого былого унитаза, который словно сердился, что им попользовались, что не оставляют, паразиты, в покое, который словно грозил треснуться, прорвать водой свое фаянсовое нутро или, оскорбившись, вовсе перестать давать воду: попляшете у меня тогда! Нет, совсем иное слышалось под новой крышкой: лесть и услуга, чего изволите и кушать подано, будьте любезны и не соблаговолите ли… Да что там!
Гостомыслов заплакал.
Маша зарыдала.
Прибежала дочь и заплакала тоже, не понимая, отчего плачут родители, она была добрая девочка и с детства не могла без боли видеть чужого горя. Она вырастет и станет первым в истории России президентом-женщиной. И я радуюсь за нее — мыслями, которые в будущем, а душой, которая в настоящем, плачу вместе с Машей и Гостомысловым, плачу, как дурак, плачу, плачу и плачу, хотя, возможно, совсем по другой причине…
15 января 1996
Я ожидал вылета во франкфуртском аэропорту, утомленный.
И вдруг, не сходя, вернее, не вставая со своего места, — оторопел.
Я увидел проходящую сквозь последние таможенные препоны Томку, Томку-соседку, Томку-алкоголичку, Томку-синюху, тунеядку, доходягу, вечно стреляющую у меня деньги на опохмелку.
Прохладный, равнодушный и чистый, как весь этот зал ожиданья, немец-таможенник что-то говорил Томке, а она, простоволосая, взлохмаченная, в какой-то драной шубейке, гнусаво посылала его по всем известным ей адресам. Наконец немец пропустил ее, и она гордо прошла.
Конечно же, это не Томка, подумал я. Пусть лицо похоже, и голос, и шубейка, кажется, та самая, что Томка носит десятый уж год, а вон и желтизна синяка под глазом, я этот синяк две недели назад видел в стадии багрово-фиолетовой, — все равно это не Томка, потому что Томки здесь, в международном аэропорту города Франкфурта, быть никак не может!
Она отыскивала взглядом свободное место — и увидела меня.
— От ни хрена себе! — заорала она на всю округу. — Ты как здесь?
Я бы мог объяснить ей, как я здесь, — тем более, что здесь я не первый раз, но она-то как здесь, вот что меня интересовало! Она меня узнала, значит, это все-таки Томка! Но не может же этого быть, никак не может — никакая фантастика этого не выдержит!
Она присела рядом и, высморкавшись, как обычно делают люди, подобные ей, после завершения любого дела — словно всякое дело вызывает обильный прилив жидкости в их чувствительный нос, не знаю, отчего так бывает, — сказала:
— А мне, понимаешь ли, попутешествовать пригрезилось. Охота к перемене мест, понимаешь ли. Чтоб дым отечества был сладок и приятен. Собрала некоторые средства и, вместо того, чтоб вещи покупать — вещи преходящи! — решила потешить себя пространством и временем. Они, естественно, тоже величины переменные, если брать короткие промежутки, но по сути своей вечны. То есть не руль на гривенники меняешь, милый ты мой, а прикасаешься к амплитудам вечности, поскольку ведь и вечность не незыблемое что-то, как ты думаешь? И хоть она одна на всех, но прикосновение к ней у каждого свое. Как ты думаешь?
Я никак не думал. Я смотрел на нее — и не верил. Это не Томка! Убей меня Бог, не она!
— Ты чего это? — вдруг спросила она.
— Извините, — сказал я. — Вы в Саратове на улице Мичурина живете?
— Бляха-муха, ты охренел? Не узнаешь?
— И вас Томкой, Тамарой… (я не смог вспомнить отчества) зовут?
— Охренел, точно! Выпей, полегчает! Только у них дорого все, а я с собой пару фунфыриков взяла!
Она выудила из кармана шубейки початую бутылку портвейна «Анапа», вытащила зубами газетную пробку, глотнула из горлышка винца, предложила мне.
Я поблагодарил и уклонился.
…Мне стало совестно.
Не от того, что отказался узнавать Томку и выпить с нею.
Ведь никакой Томки, конечно же, не было, была похожая на нее женщина, только и всего. Между прочим, судя по речи, с помощью которой она общалась с каким-то высоким седым господином, — немка. Шубейка, якобы драная, на самом деле искусно сшитая из кусочков дорогого меха, кудлатые волосы, над которыми часа два работали искусные руки парикмахера, сверхмодные желтоватые тени под глазами, вот что меня смутило, это была просто экстравагантная немка (экстравагантные люди во всех нациях встречаются).
Мне стало совестно оттого, что даже мысли о возможности здесь Томки я допустить не захотел.
Сам сижу здесь, как родной, положив ногу на ногу и покачивая носком блистающего ботинка, вычищенного два часа назад автоматом в гостинице «Моvenpick» города Касселя, а Томку-синюху, которая, если вникнуть в некоторые сокровенные глубины моей биографии, ничем не лучше меня (пивали вместе и «Анапу», и спирт «Royal» умеренно разведенный, и самогон), Томку-синюху — не хочу пустить сюда, брезгую!
Сочинил правда, сам себе историю, в которой — пустил, но сочинить что хочешь можно, а в глубине души — не пустил!
Совестно мне.
Прости меня, Родина.
Прости меня, Тома.
Приеду — дам тебе взаймы, сколько спросишь.
Ведь спросишь ты самую малость, на фуфырик «Анапы», не больше, поскольку в тебе совесть есть.
Прости…
22 января 1996,
самолет SU 256, рейс «Frankfurt (Mein) — Москва», место 21А
Викторов не видел своего одноклассника Павлова почти двадцать один год — с самого выпускного вечера.
И вот они встретились солнечным тающим днем двадцать четвертого февраля одна тысяча девятьсот девяносто пятого года в троллейбусе номер десять, что соединяет вокзал города Саратова и окраину.
— Привет! — сказал Павлов. — Вот это встреча.
— Ничего себе, — сказал Викторов.
— Как жизнь? — спросил Павлов.
— Нормально, — сказал Викторов.
— А мы с семьей вот раздельно питаемся, — радостно сказал Павлов.
— Разделились, что ли? — не понял Викторов.
— Нет. Раздельное питание, — со счастьем объяснил Павлов. — Для здоровья и очистки организма. Утром едим только кашу. Без ничего. В обед тоже что-нибудь одно. Если овощи, то только овощи. Если мясо, то только мясо. В ужин — то же самое.
— Это хорошо, — сказал Викторов. — Мне выходить.
— Ну ладно. Как у тебя-то дела? — спросил Павлов, улыбаясь.
— Нормально, — сказал Викторов и вышел.
Одна молодая красивая американская девушка полюбила одного русского мужчину — не очень красивого, пожиловатого и, к тому ж, пьяницу, и это может показаться невероятным, даже если учесть, что мужчина оказался саратовцем.