Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При втором решении – а «Новый мир» принял именно его – необходимо было прежде всего попытаться «расконвоировать» материалистическую эстетику, вырвать Чернышевского и Писарева из-под удушающей опеки Б. Бялика и А. Дремова, доказать, что в лоне марксистско-ленинской эстетической традиции могут родиться не только – как многим казалось и до сих пор кажется – постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», напомнить о том, какой огромный научно-литературный потенциал содержится в не прочитанных как следует работах Плеханова и Луначарского, в опыте идейных боев 1920‐х годов, в материалах Первого съезда советских писателей…
Начинать, иными словами, и тут нужно было с расчистки авгиевых конюшен, с замены торжествовавших долгие годы произвольных, «фантастических» представлений о реализме и романтизме, о тенденциозности и народности, о художественной правде и авторской позиции на истинно научные, обеспеченные и эстетической теорией, и творческой практикой.
Впрочем, говорить о «замене» здесь, наверное, не совсем ловко, поскольку – подчеркну еще раз – «теоретический темперамент» (Ю. Тынянов) и историко-литературные инициативы авторов «Нового мира» были направлены не столько на обновление и трансформацию эстетической системы, сформированной усилиями сначала европейских просветителей XVIII века, затем русских революционных демократов и, наконец, теоретиков марксизма, сколько вот именно что на ее реабилитацию, то есть, может быть, даже ее реставрацию, ее восстановление в первоначальном, классическом виде. Эстетику «Нового мира» можно в этом смысле назвать скорее ортодоксальной, ибо весь знаменитый «новомирский» полемизм был и в этой плоскости (равно как в плоскости, например, политической) нацелен не на подрыв «устоев», а, напротив, на их сосредоточенную, последовательную, систематическую защиту от разного рода недобросовестных посягательств и лжетолкований.
И характерно, что не авторы «Нового мира», а их противники оказывались принужденными изобретать новые эстетические законы и теоретико-литературные категории, делить, например, общепринятое в материалистической эстетике понятие художественной правды на «правду века» и «правду факта», противопоставлять «точку зрения» «кочке зрения», рассуждать о «пределах» искренности в искусстве, доказывать, что советские писатели призваны не столько исследовать действительность в ее драматизме и ее противоречиях, сколько окрылять людей, вдохновлять их на очередные свершения и т. д. и т. п.
«Новомирские» критики в этих, как и во всех других, новациях не видели решительно никакой нужды. Им вполне хватало «старого, но грозного оружия», проверенного в боях и против самодовлеющего эстетизма, и против самодовольного «вульгарного социологизма». Их эстетический кодекс был по существу своему незыблемо цельным и базировался на четырех теснейшим образом связанных между собою опорных аксиомах:
– основная задача искусства – познание действительности; но не пассивное ее «отображение», а именно активное познание, создающее необходимые предпосылки к стремлению переменить, «исправить» действительность, вмешаться в ход ее исторического самодвижения;
– главный критерий художественности – правдивость писательского свидетельства о жизни («Судить о достоинстве литературного произведения можно только по жизни» – И. Виноградов. 1958. № 9. С. 248; «Самое надежное средство установить, правдив образ или нет, – сличение его с действительностью» – В. Сурвилло. 1969. № 4. С. 232; «…Придется признать, что критериями, почерпнутыми внутри искусства, доказательствами „от искусства“ не обойдешься. Следующим шагом неизбежно должно тут стать движение искусства к жизни, проверка искусства жизнью» – В. Лакшин. 1968. № 4. С. 172);
– высшая форма художественности – реалистическая, так как именно писателя-реалиста «всюду и всегда… интересует лишь реальное, действительное наполнение жизни, а не призрачные ее подобия» (И. Виноградов. 1966. № 5. С. 249);
– доминантный признак подлинности литературного произведения – его народность и его «жизненность», его, иначе говоря, способность «помимо мыслей и чувств, постоянно волнующих людей», вызывать «еще и такие, какие связаны с задачами, стоящими перед обществом сегодня» (Е. Дорош. 1966. № 8. С. 261)…
Напоминать о том, что «новомирское» понимание искусства было – не в теории, а на практике – гораздо богаче, объемнее, внутренне пластичнее этой по необходимости оголенной, жесткой схемы-«четырехчленки», вряд ли нужно, и все-таки… И все-таки пусть далеко не единственными, но определяющими в эстетической программе журнала следует признать именно эти постулаты. Причем их взаимосцепленность, их сближенность друг с другом доходила под пером, скажем, у И. Виноградова до полной синонимичности:
Искусство и правда неразделимы… Искусство будит в человеке живую творческую мысль, ведет ее дорогой самостоятельного познания окружающего (1962. № 7. С. 263).
Недаром говорят, что народность и реализм смыкаются. Именно потому, что Е. Дорош народен, наблюдения и выводы его отличаются таким глубоким реализмом, такой бескомпромиссностью трезвой правды (1965. № 7. С. 252) —
и т. п.
Эстетическая терпимость отнюдь не исключала, таким образом, преимущественного пристрастия «новомирцев» к такому типу литературы, какому свойственны повышенная гносеологическая, познавательная активность, высокий коэффициент правдивости и народности, обостренная социальная отзывчивость и демократическая общедоступность, внутренне сориентированная на большую традицию русского реализма XIX века. Критики «Нового мира», выразимся иначе, признавали законность, правоспособность и других типов литературы, но ценили прежде всего свой, «новомирский».
Тот, что формировался журналом во всех его разделах, и в первую очередь в разделе прозы.
Тот, что позднее назовут «новомирским» реализмом» – реализмом Валентина Овечкина и Эммануила Казакевича, Александра Бека и Виктора Некрасова, Василия Гроссмана и Василия Шукшина, Александра Яшина и Ефима Дороша, реализмом книг «Люди, годы, жизнь» и «Семеро в одном доме», «Жестокая проба» и «Артист миманса», «Убиты под Москвой» и «Две зимы и три лета», «Обмен» и «Хранитель древностей», «Сентиментальный роман» и «Поденка – век короткий»…
И опять парадокс, для нас уже почти привычный: говоря о прозе «Нового мира», ее противники и недоброжелатели объявляли «неправдивым», «нереалистическим», а подчас и прямо «антисоветским» именно то, что в ней, как видно сейчас, наиболее полно и недвусмысленно соответствовало самым что ни на есть «классическим», «ортодоксальным» представлениям о том, как в рамках марксистско-ленинской эстетики должно понимать «художественную правду», «реализм» или, допустим, «коммунистическую партийность». Недаром ведь ныне к советской литературной классике мы относим многие из печатавшихся Твардовским произведений, причем в первую очередь не книги благополучной творческой судьбы – как, допустим, «Костер» К. Федина, – а те по преимуществу, которые нужно было сначала с великими трудами и великим риском «пробивать», а затем еще и защищать от неправедных нападок и обвинений.
Можно, впрочем, сформулировать эту проблему и в более широком