Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«— Я хочу сначала проехать в Ставку… проститься… А потом я хотел бы повидать матушку… Поэтому я думаю или проехать в Киев, или простить ее приехать ко мне… А потом — в Царское…» Нарышкин зафиксировал заверения депутатов в том, что «они приложат все силы, чтобы облегчить Его Величество в выполнении его дальнейших намерений».
Без двадцати двенадцать, как писал Шульгин, Николай распрощался с депутатами. «Он подал нам руку с тем характерным коротким движением головы, которое ему было свойственно. И было это движение, может быть, даже чуточку теплее, чем то, когда он нас встретил»[2351]. Нарышкин занес в протокол: «Его Величество простился с депутатами и отпустил их, после чего простился с главнокомандующим армиями Северного фронта и начальником штаба, облобызав его и поблагодарив его за сотрудничество»[2352]. Заметьте, облобызал царь только начальника штаба Данилова, но не Рузского.
Сам же поцелованный вспоминал: «Все стали выходить из вагона. Следуя сзади всех, я оглянулся, чтобы бросить последний взгляд на опустевший салон, служивший немым свидетелем столь важного события. Небольшие художественные часы на стене вагона показывали без четверти двенадцать. На красном ковре пола валялись скомканные клочки бумаги… У стен беспорядочно стояли отодвинутые стулья. Посредине же вагона с особой рельефностью зияло пустое пространство, точно его занимал только что вынесенный гроб с телом усопшего!..
Выйдя на темноватую, плохо освещенную платформу, мы, к удивлению своему, увидели довольно обширную толпу людей, молчаливо и почтительно державшуюся в некотором отдалении от царского поезда. Как проникли эти люди на оцепленный со всех сторон вокзал?»[2353]. К толпе подошел Гучков. Генерал Данилов не запомнил его слов. Зато Шульгин помнил. Очень волнуясь, Гучков произнес:
«— Русские люди… Обнажите головы, перекреститесь, помолитесь Богу… Государь Император ради спасения России снял с себя… свое царское служение… Царь подписал отречение от престола. Россия вступает на новый путь… Будем просить Бога, чтобы он был милостив к нам…
Толпа снимала шапки и крестилась… И было страшно тихо…»[2354].
Рузскому запомнились другие слова Гучкова, обращенные к толпе: «Господа, успокойтесь, Государь дал больше, нежели мы желали». Рузский приходил к выводу, что Гучков и Шульгин на отречение, тем более столь легкое, не рассчитывали[2355]. Сквозь расступавшуюся толпу депутаты прошествовали в вагон Рузского, куда были приглашены, чтобы отобедать и дождаться переписки набело Манифеста и указов, а также императорской подписи. За столом был генерал Савич, но не было Данилова, который отправился шифровать текст Манифеста для передачи Алексееву. Что происходило за обедом, не помнил даже Шульгин, которого проняла острая мигрень.
А в царском поезде был траур. «Среди близких Государю, среди его свиты, в огромном большинстве все почти не владели собой, — говорил Дубенский. — Я видел, как плакал граф Фредерикс, вернувшись от Государя, видел слезы у князя Долгорукого, Федорова, Штакельберга, Мордвинова, да и все были мрачны. Государь после 12 часов ночи ушел к себе в купе и оставался один»[2356]. Дубликат Манифеста «был преподнесен Его Величеству на подпись, — фиксировал Нарышкин, — после чего все четыре подписи Его Величества были контрассигнированы министром императорского двора графом Фредериксом»[2357]. Речь шла о двух экземплярах Манифеста с отречением и двух указах с назначениями.
Николай торопил с отъездом, и уже в час ночи «от ярко освещенной, но пустынной платформы пассажирского вокзала Пскова отошли собственный Его Величества и свитский поезда. Только небольшая группа железнодорожных служащих, да несколько лиц в военной формы смотрели на отходящие поезда»[2358]. Николай попросил прийти к нему Воейкова.
«Как только поезд двинулся со станции, я пришел в купе Государя, которое было освещено одной горевшей перед иконою лампадой. После всех переживаний этого тяжелейшего дня Государь, всегда отличавшийся громадным самообладанием, не был в силах сдержаться: он обнял меня и зарыдал… Сердце мое разрывалось на части при виде столь незаслуженных страданий, выпавших на долю благороднейшего и добрейшего из царей. Только что, пережив трагедию отречения от престола за себя и сына из-за измены и подлости отрекшихся от него облагодетельствованных им людей, он, оторванный от любимой семьи, все ниспосылаемые ему несчастья переносил со смирением подвижника… Образ Государя с заплаканными глазами в полуосвещенном купе до конца жизни не изгладится из моей памяти»[2359]. Простившись с Войковым, Николай сел за дневник. «В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена и трусость, и обман»[2360]. Очень справедливые слова.
В тот момент в нем говорили глубочайшая обида и страх. Николай II лучше всех в стране понимал последствия своего отречения, но сохранял смутную надежду отречением спасти династию, семью, себя, Россию. Он не пытался положиться на силу, которая была парализована Ставкой. Да и могли он дотянуться до силы в тот момент, когда он был в западне, а его приказы генералами даже не передавались. В результате спасти не удалось никого и ничего из перечисленного.
Возможности остановить мятеж силой сохранялась до момента отречения, этому не помешали бы никакие «революционные силы» Петрограда. Опытнейший генерал спецслужб Васильев до конца дней оставался при мнении, «что кризис никогда бы не принял ту форму, в которой он разразился, если бы генерал-адъютант Рузский и Алексеев исполнили свой долг. Однако, вместо того чтобы железной рукой подавить революционные выступления в армии, что можно было сделать очень легко, эти два командующих под влиянием Думы не только не сделали ничего подобного, но, забыв свой долг, покинули Императора прямо перед концом в этой тяжелой ситуации. Показательно, что после победы революции рассказывали, что царь заявил, что готов простить всех своих врагов, но в глубине сердца не испытывает чувства прощения по отношению к генералу Рузскому»[2361].
О возможности справиться с революцией силой говорил чуть позднее и сам Рузский, к тому времени переложивший всю ответственность на Алексеева и уверявший собеседников, что сам был сторонником подавления бунта. «Силы сторон были неравные, — рассказывал Рузский. — С одной — была многомиллионная армия, предводимая осыпанными милостями Государя генералами, а с другой — кучка ловких, убежденных и энергичных революционных агитаторов, опиравшихся на небоеспособные гарнизоны столицы. Ширмой этой кучке служил Прогрессивный блок Государственной думы. Победила, несомненно, слабейшая сторона. Поддержи генерал Алексеев одним словом мнение генерала Рузского, вызови он Родзянку утром 2 марта к аппарату, и в два-три дня революция была бы окончена. Он предпочел оказать давление на Государя и увлек других главнокомандующих»[2362].
Чтобы осознать всю губительность своего удавшегося замысла по