Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где вы, спутники детских лет? Сколько любви я видел и в нашем старом, милом, простом дворе с покривившимися сараями! сколько корявых рук нежно меня ласкали, вытирали слезинки жестким, мозолистым пальцем!.. Ангелы охраняли вас, неотрывно ходили за вами, с вами… Пропали ангелы..?
* * *
Кричат у ворот — «е-дет!»… Едет, катит, в лубяных саночках, по первопутке — взрывает «Чаленький» рыхлый снег, весь передок заляпан, влипают комья. Едет — снежком запорошило, серебряная бородка светится, розовое лицо сияет. Шапка торчком, барашковая… Шуба богатая, важнецкая, отвороты широкие, хорьковые, настоящего темного хоря, не желтого, прямо — купец московский! Нищие голосят в воротах: «с ангелом, кормилец ты наш, Михаила Панкратыч-батюшка… дай те Господь здоровья, родителям царство небесное!» Трифоныч поздравляет у ворот, подносит жестяные круглые коробочки с монпансье и сахарный мармаладец в фунтике, — целуется крест-на-крест, будто христосуются. Все[446] идем в жарко натопленную мастерскую, за именинником. Василь-Василич снимает с него шубу и раскладывает на лавке, хорями[447] вверх. Все разглаживают и щупают: «бо-гатая шуба», говорят. Скорняк подносит «золотой лист» — сам купил в синодальной лавке! — раскатывает трубочку и говорит высоким голосом, как дьякон[448] в церкви: «Золотое слово Иоанна Златоуста!»30 Вот мне-то бы купить ему «золотое слово»! Горкин его целует, целует лист, будто икона это, и говорит: «радости-то мне сколько, братцы…» — совсем расстроился, плачет даже. Скорняк читает «золотой лист»: «Счастлив тот дом, где пребывает мир, где брат любит брата, родители пекутся о детях, дети почитают родителей… там благодать Господня…» Все слушают, как молитву. Я знаю эти слова, с Горкиным мы читали. Отец тоже обнимает Горкина, и я тоже обнимаю, дарю ему новый кошелек, и мне почему-то стыдно. Горкин всплескивает руками, голос его дрожит, он совсем говорить не может, одно только: «а за что мне такое… Го-споди!..» Все говорят — «а хороший ты человек, Михаил Панкратыч, потому!» Приносят банные молодцы на большом подносе крендель, вытирают усы и крепко, взасос, целуют Горкина. Горкин то их целует, то меня: прихватит за макушку и целует, — и так хорошо пахнет от его головы, розовой помадой, «праздничной», как вот от мира пахнет. Говорят — монашки из Зачатиевского монастыря одеяло привезли. Две монахини входят чинно, крестятся на открытую каморку, в которой горят лампадки, кланяются низко Горкину, подают стеганое голубое одеяло, говорят напевно: «дорогому радетелю нашему… со Днем ангела поздравляем… матушка-игуменья благословила…» Говорят все: «вот какая ему слава, во всю Москву!» Василь-Василич подает синюю чашку в золоте. На столике у стенки уже четыре чашки и кулич с пирогом. Скорняк привешивает на стенку в уютике Горкина «золотое слово». Заглядывают в каморку, дивятся образам: «Божье благословение, бо-гатое-то какое, ста-ри-нное..!» Василь-Василич — скорняк говорит церковно: «дре-влее!» «Собор архистратига Михаила и прочих сил бесплотных» весь серебром сияет, будто зима святая. Дивятся, крестятся. Все говорят — «ах, благолепие… ну, дочего же сла-достно… не ушел бы!»
На большом артельном столе, накрытом посередке голубой скатертью с белыми розами, — я ее у Трифоныча видел: Федосья Федоровна, может быть, принесла украсить, или и подарила в День ангела? — кипит огромный, «людской», самовар, трехведерный. Марьюшка приносит с поклоном кулебяку и пирог с изюмом, горячие, пар от них, ужасно вкусный. Все садятся по чину: кто постарше — поближе к имениннику. Я один не в счет только: меня он рядышком усадил, «под крылышко», — будто под ангельское крылышко выходит, Михаил архангел за ним стоит! Крестница Маша, которая у нас в горничных, разливает чай в новые чашки и стаканы. Она вышила крёсенькому туфельку под часы. Очень она красива в новенькой кофточке, с крахмальным воротничком, мамашиным, и пахнет душками от нее, когда рукавом заденет. Едят кулебяку, не нахвалятся: ну, прямо, тает! Входят певчие, поют тропарь — «Небесных воинств архистратизи…», подносят кулич с солонкой, резной-костяной, и обещают петь стихиры. Приносят новую кулебяку, от булочной Ратникова, где забираем артельный хлеб, — «не кулебяка, а перина», говорят, дотого она велика! Опять наливают рюмочки и пробуют кулебяку, — «ну, и кулебя-ка… постарался Ратников!» — говорят. Сам обещался быть, попозже. Является наш псаломщик, приносит «Митрополита Филарета, самого мудрого». — «Отец Виктор поздравляет, прислал[449] просфору и куличик вам, Михаил Панкратыч, и очень сожалеет…, — говорит псаломщик, — что к пирогам не поспеет, а попозже постарается уважить… у Пушкина Михаилы Кузьмича на пироге… жертвователь, уважить необходимо… а к вечернему чаю всенепременно постарается быть». И все приходят, приходят, поздравляют, несут подарочки: и Денис, с портомойни, — принес живого налима, «с руку»! — и водолив с водокачки, и банщики, и банщицы, и весь рабочий народ, и Солодовкин-птичник, скворца принес. Весь день самовар со стола не сходит.
* * *
Поздний вечер, только свои остались. Сидим у печки. На дворе морозит, зима взялась. В открытую дверь каморки видно, как теплится лампадка перед снежно-блистающим архистратигом. Горкин рассказывает про гробы давних царей в Архангельском соборе. Говорят про Ивана Грозного, простит ли ему Господь. Скорняк говорит строго: «не простит, он святого митрополита задушил!» Но Горкин говорит милостиво, что воля Господня неисповедима… Святой митрополит теперь ангел, и все умученные Грозным теперь ангелы,
3
21. I.1943, ночь на 22-ое
Михайлов день (Окончание, 3-ий посыл)
и скажут они с митрополитом у Престола Господня так: «прости ему, Господи!» И все воскликнут, святые, Престолу предстоящие, и все древние мученики, и все преподобные и богоносные, и все чины: «прости ему, Господи!» И простит Господь. И все говорят — обязательно простит, нет предела