Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «И вы не верите…» — с жалеющей улыбкой, грустно повторяла Оля. Я сказал: «искренно _х_о_ч_у_ верить… больше: я _п_о_ч_т_и_ верю, смотря на вас». И это была правда. Светлым своим порывом веры[402], светом в глазах, детскою чистотою в них она _з_а_с_т_а_в_л_я_л_а_ верить. Тогда я впервые[403] почувствовал, кто она: не современной была она, извечное в ней светилось, за-земное: такими, думалось мне, были христианские мученицы-девы: _э_т_о_ светилось в ней.
Среднев заметно волновался, мучилось _ч_т_о-то в нем, — его неверие? — «Ну, хорошо, допустим, _я_в_л_е_н_и_е,_ _о_т_т_у_д_a![404] Но!.. не могу я понять, почему вдруг… у _н_а_с!?.. Я, конечно, не круглый атеист, но… почему я удостоин такого… „высокого внимания“»?! — «Но почему вы предполагаете, — вырвалось у меня невольно, — что это _в_ы_ удостоены… „высокого внимания“?» — и я перевел взгляд к Оле. Среднев заметил это. — «Нет, я не обольщаюсь… я говорю смиренно: я _н_е_д_о_с_т_о_и_н, я…» — «Папа, не укрывайся же за слова! — с болью и нежностью вырвалось у Оли. — _И_щ_е_т_ твоя душа, но ты страшишься, что вдруг все твое и рухнет, чем жил… а чем ты жил[405] — разве оно не рухнуло?! или не видишь ты..?! А ты не бойся, ты…» — она не могла, заплакала.
И тут… — что меня натолкнуло..? — я, как бы заканчивая «следствие», может быть, по привычке к форме протокола, коснулся «срока»: _к_о_г_д_а_ _э_т_о_ произошло? И восстановил для них: встреча со старцем на Куликовом Поле произошла часов около 4-х дня, 25 октября, в субботу… в «родительскую» субботу, в «Димитриевскую», и это совершенно точно, потому что Сухов возвращался от дочери, со станции «Птань», где его угостили пирогом с кашей, и он вез кусок пирога внукам, а в тех местах этот день чтят особенно. — «Вы помните… это точно?!.» — крикнула нервно Оля, вдруг побледнев и дернувшись. — «Папа… слушай… па-па..! — задыхаясь, вскрикнула она и протянула руку к письменному столу, — там… у тебя, в продовольственной книжке… там есть, я знаю… у меня в дневнике… знаю… а вот ты… в книжке!..» Она задохнулась, кинулась в комнаты. Среднев взглянул на меня испуганно, словно он растерялся, и, вдруг, что-то поняв, нервно дернул ящик стола, — но это был стол профессора, — побежал к своему столу, вынул затертую, трепаную тетрадку, быстро стал перелистывать, что-то нашел, ткнул пальцем, и… — тут прибежала Оля с клеенчатой тетрадью, — не своим голосом прочитал: «200 граммов подсолнечного масла… 300 граммов пшена… штемпель… 7 ноября…» — «Но это же было… 7 ноября!» — сказал он раздраженно-вопросительно. — «Да, 25 октября, по церковному стилю, по старому… в субботу… в „Димитриевскую“ субботу..!» — прерывающимся и как бы пристукивающим голосом выговорила Оля, с усилием, — «как _т_а_м… на Куликовом Поле… в _т_о_т_ же вечер… больше четырехсот верст от нас! Папа… па-па…» Она упала бы, если бы я не подхватил ее. Среднев стоял, бледный, оглушенный, губы его запрыгали, перекосились, он что-то хотел сказать и не мог выговорить, — только одно и разобрал я: «в _т_о_т_ же… вечер»![406] Он опустился на стул, закрыл руками лицо и весь затрясся. Оля стояла перед ним, сложив у груди ладони, ни слова ему не говорила[407], — понимала, что с ним совершается сейчас самое важное, величайшее в его жизни. Он сотрясался в глухих рыданиях, и, сквозь дрожавшие его пальцы на лице, струились слезы. Я хорошо знаю подобное «разряжение», не раз видал в своей практике. Но тут было сложней неизмеримо: тут рушилось _в_с_е_ привычное и замещалось… — чем? На это ответить невозможно, это — _в_н_е_ наших измерений. Оля — не странно ли, я мог наблюдать за всем! — была радостно-спокойна, торжественно-радостно-спокойна, смотрела напряженно и выжидательно… но это было такое нежное, почти материнское _д_в_и_ж_е_н_и_е — взгляд сердца! Я… не странно ли? — совсем не был потрясен, — очевидно, был уже подготовлен, нес в своем подсознательном свершившееся _ч_у_д_о. Я был как бы в ликовании, — впервые изведанное чувство, — и теперь знаю, что такое, когда «ликует сердце». И еще во мне было… чувство профессионального торжества: _р_а_с_к_р_ы_л! — и совсем неожиданно для себя. Тут уже никакими увертками нельзя было опорочить «юридического акта». Мое заявление, предварительное, о дне и часе, было документально подтверждено записями в Олином дневнике и в грязной тетрадке Среднева. Он отнял от лица руки, оглянул нас смущенно-радостно, новым каким-то взглядом, по-детски как-то, смазал слезы и облегченным вздохом, как истомленный путник, сказал, озирая комнату, — «верую, Господи…» — закрылся и зарыдал. И теперь плакала Оля с ним, и я… заплакал, _о_т_ _у_м_и_л_е_н_и_я, — впервые изведанное мною чувство.
В посаде я пробыл больше недели. Много тогда переговорилось и передумалось. Вскоре опять приехал, и до зимы приезжал не раз. Приехал перед Рождеством и не нашел Средневых: они переехали на юг, — так нужно было.
Январь — февраль 1939 г. Париж
Ив. Шмелев
Выправлено мною — февраль 1942 г.
Ив. Шмелев
Михайлов день
(Редакция ноября 1942 — января 1943 гг.)
1
30. XI.42 8 вечера […]
Михайлов день[408]
Я давно считаю, — с самого Покрова, когда давали расчет уходившим в деревню на зиму, — сколько до Михайлова дня19 осталось: Горкина именины будут. По разному все выходит, все много остается. Горкин сердится, надоели ему допросы:
— Ну, что ты такой нетерпеливый… когда будут — тогда и будут! Все в свое время будет.
Все-таки пожалел, выстрогал мне еловую досточку и велел на ней херить гвоздиком нарезки, как буду спать ложиться:
— Все повеселей тебе будет ждать.
Два денька только остается, две метинки осталось!
На дворе самая темная пора: только пообедали — и уж и ночь. И гулять-то невесело, — грязища, студеный дождик, — не к чему руки приложить. Большая лужа вот-вот застынет, рябью по ней студеной гуляет с ветру, и так разлилась с дождей, хоть барки по ней гоняй: под самый курятник подступает, курам уж сладили мосточки, а то ни в курятник, ни из курятника; уж петух затревожился, Марьюшку20 криком донял, — «да что ж это за непорядки!?..» — разобрали, будто, по голоску. А утки так прямо и вплывают в свои утятники, такое приволье им! В садике пусто, голо, деревья плачут, видно даже, как по коре сочится,