Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никто из нас лучше Феодоры Стефании не сможет сказать, как обстояло дело с платой за Петровы ключи, — прервал вдруг папу звучный, мягкий голос.
Голый череп резко задергался. Гневно сморщились брови над выпуклыми глазами. Горькая усмешка искривила губы Герберта.
— Государь, — воскликнул Нил, — заклинаю: не замутняй малостоящими делами телесной оболочки твоей трудного дела вслушивания в шепот милосердия божия… Поистине нет предела этому милосердию, коли еще не ударил гром в сей храм, оскверненный присутствием…
Нет, не храм, а Аарона потряс страшный удар грома. Он еле мог перевести дыхание, еле понимал свои глаза и слух, их безумный, как ему казалось, язык. Эта женская фигура! Вот она вскочила, вот яростно вспыхивают черные глаза, как мечом сечет воздух, длинная, худая, такая не женская ладонь… И не женский голос вырывается вместе с пеной из ее красиво вырезанных губ:
— Тебе, тебе, безумный старик… тебе, а не Филагату вырвут язык щипцы палача… слышишь? Тебе! О несчастный наглец! С кем ты говоришь, перед кем стоишь? Да я скажу одно слово — и ты будешь ползать здесь, здесь у ее ног… и ты, и все пустынники всего мира… все аббаты и епископы… Целовать будете край ее одежд, благодаря, что вам даровали такую милость… Я тут правлю… я… только я… мой карающий меч… мое мщение… и мое прощение. В моей руке держава мира… От кого, глупцы, слепцы, получил ее Константин? От Петра? Нет, от самого Христа…
Оттон смолк. Постоял немного, тяжело хватая воздух пенным ртом. Закачался. И наконец опал на сидение, впившись длинными пальцами в яркое одеяние. Медленно угасал пламень в широко раскрытых черных глазах. Спустя минуту там уже было одно гордое презрение, точно одинокий мощный щит, победно отражающий дружный напор трех пар суровых мужских глаз. Чувствовалось, что в руку, держащую этот щит, вливается все больше силы. Силы, идущей от обутой в золото ноги. Силы тем большей, тем более уверенной в себе, чем сильнее прижималась женская щека к затканному золотом башмаку. Черные глаза под дугами сросшихся бровей уже начинали смеяться, смеяться от радостного сознания двойной силы: против всех вас — она и я, попробуйте осилить нас, когда мы вместе!
Когда взрыв стих, когда длинные руки вновь утонули в складках яркой одежды, Аарон вновь видел перед собой две женские фигуры. Он взглянул направо, туда, где за колонной стоял Тимофей. Ему не удалось ничего прочитать в лице друга, окутанном мраком, но из темноты ясно выступали его руки, быстро скользящие по мрамору колонны вверх-вниз… вверх-вниз… и снова вверх-вниз…
И вновь слух стал настаивать на своих правах. Он уловил слова папы, который говорил спокойно, словно никакого взрыва и не было. Он говорил, что знает, как дорого и ценно для императора воистину всегда исполненное искушенной мудрости мнение учителя Герберта. Так пусть же государю императору, владыке карающего меча, скажет открыто Герберт, что он думает о вине Иоанна Филагата, какой грех свершил дерзкий, осмелившись беззаконно назваться Иоанном Шестнадцатым: малодушие, достойная самого строгого наказания трусость или умышленная симония, умышленная покупка наисвятейшего звания, деяние воистину безбожной, истинно сатанинской гордыни, для которой нет достаточно суровой казни? Кресценция, запятнавшего себя торговлей благодатью от духа святого, еще постигнет суровая рука господа бога, водящая рукой императора. А Иоанн Филагат осужден, и справедливо, ибо сказал господь, кто возвышается, будет унижен и будет ввергнут туда, где плач и скрежет зубовный.
Взгляды всех обратились к Герберту. Он же ни на кого не смотрел. Закрыл глаза, заслонил их ладонью. А когда отнял ладонь, взгляд его, первоначально опущенный к полу, долго, медленно обращался туда, где сидел Оттон. Но не в лицо императора устремил взгляд Герберт, а скорей в его башмак, в прильнувшую к башмаку щеку. Аарон заметил, как столкнулись бархатные, темно-карие глаза учителя Герберта и зеленые глаза женщины, припавшей к золотому башмаку.
Только годы спустя, в тишине, уже будучи настоятелем монастыря в Тынце, сурово осудил Аарон незрелую, неопытную молодость своей мысли, столь — так всегда могло казаться — быстрой и гибкой. Сколько же понадобилось лет опыта и раздумий, чтобы понять, что тогда за колонной он должен был бы сказать себе: а действительно ли император Оттон земной владыка? Или эти двое, столь много говорящие глазами? Поистине оружие женственности и оружие мудрости куда сильнее многих тысяч саксонских копий, франкских топоров, лотарингских мечей. Но кто же сильнее из этих двоих?
Взгляд Оттона быстро, неуверенно, нетерпеливо перебегал с лица Герберта на обтянутую зеленым чепцом головку Феодоры Стефании, наконец неподвижно застыл на губах Герберта.
Что скажет Герберт? Если это правда, что он провел всю ночь в беседе с Иоанном Филагатом и вернулся из тюрьмы грустный и опечаленный, то…
— Герберт, молю тебя, озари еще раз свою душу яркой молнией могущественной мысли, — взмолился к нему Нил.
— Я спать хочу, — послышался вдруг голос Феодоры Стефании.
Как будто никто и не услышал, что она сказала, и не возмутился, только Оттон нетерпеливо поерзал, поторапливая Герберта.
Наконец тот произнес спокойно и неторопливо:
— Нет, я не могу сказать, что Иоанн Филагат повинен в малодушии.
— Он повинен в самой страшной симонии, — воскликнул папа Григорий Пятый.
— Повинен и заслуживает меча, — поспешно, с облегчением бросил Оттон, вставая и наклоняя голову над Феодорой Стефанией. — Идем, идем, — сказал он ей с нежностью.
Но Нил не встал с колен.
— Государь, — прошептал он, вытягивая руки, — ты говорил о могуществе своей власти, о святости твоего величия… Но разве ты забыл, что величие власти, кроме силы суда, получило от господа еще одну, более драгоценную силу: силу прощения тех, чья вина доказана? Так что я не о суде молю, а о милосердии: прости виновному!
Резко, сердито зазвенело железо. Григорий Пятый с силой ударил руками в нагрудные щитки кольчуги. Нет, никакого милосердия. Суд окончен, приговор вынесен, симониту одна дорога: в адский пламень.
Столетние уши как будто не слышат, не хотят слышать воинственного звона железа. Столетние глаза как будто не видят, не хотят видеть гневного, неумолимого взгляда. Уже только к мальчишескому лицу Оттона они обращены, к красиво вырезанным, тонким губам, к черным сверкающим глазам. Греческим глазам. Глазам Константинов, Романов и двух Феофано. Голый череп касается обутой в золото ноги. Скользит по голове Феодоры Стефании. Прикрывает белой бородой зелень ее чепца. Полный неизменной свежести голос заклинает Оттона на родном языке его матери. Сходятся брови над светлыми выпуклыми глазами, морщится встревоженный лоб — для папы слова Нила только красиво звучащий, но непонятный звук. Почти совсем не понимает их и Герберт. Понимает укрытый за колонной Аарон.
Воистину волшебство привело его от пустынных обителей Ирландии в самую глубь самых скрытых тайников чужой души, да еще какой души. Души, которая говорит о себе: "Аз наместник Христа, аз земной владыка". Вызванные заклинанием Нила из темной бездны прошедшего, выныривают, окружают младенческие возгласы "Мамочка", нежные просьбы о молоке, меде, ласке, о колыбельной. На каком языке просил ты спеть колыбельную, лежа в постельке, Оттон? На каком напевала ее тебе Феофано, прижимаясь оливковым лицом к светло-оливковым крохотным ручкам и ножкам?