Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам Германик причину своей болезни видит в яде, который ему подсыпали по поручению Пизона. Виновницей своей гибельной болезни он считает также и жену наместника Планцину. Трудно счесть подозрения Германика простой мнительностью тяжело больного человека: «Действительно, в доме Германика не раз находили на полу и на стенах извлеченные из могил остатки человеческих трупов, начертанные на свинцовых табличках заговоры и заклятия и тут же — имя Германика, полуобгоревший прах, сочащийся гноем, и другие орудия ведовства, посредством которых, как считают, души людские препоручаются богам преисподней. И тех, кто приходил от Пизона, обвиняли в том, что они являются лишь затем, чтобы выведать, стало ли Германику хуже»{88}.
Германик, дабы прямо указать всем на своего погубителя, написал письмо, в котором отказывал во всяком доверии наместнику Сирии. Потом многие, кто знал о содержании письма, утверждали, что Германик предписал Пизону немедленно покинуть вверенную ему провинцию. Думается, это скорее толкование письма. Германик не имел полномочий высылать наместника, но сам отказ в доверии, исключавший всякое сотрудничество Пизона с приемным сыном правящего принцепса, делал невозможным его дальнейшее пребывание в Сирии. Понимая это, Пизон отплыл от сирийских берегов, но корабли его не спешили удаляться от покинутой провинции, поскольку наместник не сомневался в скорой кончине Германика.
Покуда Пизон совершал свое неспешное плавание, Германику становилось все хуже. Предчувствуя скорую кончину, он обратился к тем, кто находился близ него, с прощальной речью: «Если бы я уходил из жизни по велению рока, то и тогда были бы справедливы мои жалобы на богов, преждевременной кончиной похищающих меня еще совсем молодым у моих родных, у детей, у отчизны; но меня злодейски погубили Пизон и Планцина, и я хочу запечатлеть в ваших сердцах мою последнюю просьбу: сообщите отцу и брату, какими горестями терзаемый, какими кознями окруженный я закончил мою несчастливую жизнь еще худшею смертью. Все, кого связывали со мною возлагаемые на меня упования, или кровные узы, или даже зависть ко мне живому, все они будут скорбеть обо мне, о том, что, дотоле цветущий, пережив превратности стольких войн, я пал от коварства женщины. Вам предстоит подать в сенат жалобу, воззвать к правосудию. Ведь первейший долг дружбы — не в том, чтобы проводить прах умершего бесплодными сетованиями, а в том, чтобы помнить, чего он хотел, выполнить то, что он поручил. Будут скорбеть о Герма-нике и люди незнакомые, но вы за него отомстите, если питали преданность к нему, а не к его высокому положению. Покажите римскому народу мою жену, внучку божественного Августа, назовите ему моих шестерых детей. И сочувствие будет на стороне обвиняющих, и люди не поверят и не простят тем, кто станет лживо ссылаться на какие-то преступные поручения»{89}.
Прощальные слова Германика были глубоко продуманы. Он прямо указал на своих убийц, при этом особо выделив Планцину: «Пал от коварства женщины!» Друзьям и соратникам он поручил мщение, но мщение вполне законное — через обращение в сенат. Германик при этом отвергал ходившие грязные слухи, что якобы сам Тиберий стоит за Пизоном и Планциной, и выражал уверенность, что попытки его отравителей представить свои действия как исполнение некоего поручения от высшего лица, будут отвергнуты судом и общественным мнением. Свидетели последних часов Германика должны были рассказать правду о его кончине Тиберию и Друзу, дабы правитель Империи и его сын — отец и брат, как их именовал умирающий, — не могли усомниться, что она следствие злодеяния. Друзья Германика дали клятву, коснувшись его руки, что месть его погубителям свершится неотвратимо.
Отдельно Германик обратился к Агриппине. Догадываясь, очевидно, что случаи недоверия к нему Тиберия связаны с проявлениями неукротимого нрава его супруги, ее честолюбивыми устремлениями, умирающий просил жену по возвращении в Рим не раздражать сильных, соревнуясь с ними в могуществе. Он надеялся, что Агриппина сумеет поладить с Тиберием и, главное, с Ливией Августой.
Смерть Германика вызвала великую скорбь. «В день, когда он умер, люди осыпали камнями храмы, опрокидывали алтари богов, некоторые швыряли на улицу домашних ларов, некоторые подкидывали новорожденных детей. Даже варвары, говорят, которые воевали между собою или с нами, прекратили войну, словно объединенные общим и близким каждому горем: некоторые князья отпустили себе бороду и обрили головы женам в знак величайшей скорби; и сам царь царей отказался от охот и пиров с вельможами, что у парфян служит знаком траура. А в Риме народ, подавленный и удрученный первой вестью о его болезни, ждал и ждал новых гонцов; и когда уже вечером неизвестные с факелами и жертвенными животными ринулись на Капитолий и едва не сорвали двери храма в жажде скорее выполнить обеты, сам Тиберий был разбужен среди ночи ликующим пением, слышным со всех сторон: «Жив, здоров, спасен Германик: Рим спасен и мир спасен!»
Когда же, наконец, стало известно, что его уже нет, то никакие увещания, никакие указы не могли сдержать народное горе, и плач о нем продолжался в декабрьские праздники. Славу умершего и сожаление о нем усугубили ужасы последующих лет, и всем не без основания казалось, что прорвавшаяся вскоре свирепость Тиберия сдерживалась дотоле лишь уважением к Германику и страхом перед ним»{90}.
Об удивительной любви народа к Германику и потому столь всенародном горе свидетельствуют просто яростные проявления гнева людей на богов, допустивших гибель всеобщего любимца. Напомним, что в Риме богов полагалось почитать, но любить их было вовсе не обязательно. Римляне в отношении богов были предельно прагматичны и жертвы им приносили с совершенно определенными целями: боги должны дать за жертву то, что у них просят: знаменитый принцип «Do ut des» («Даю, чтобы ты дал»). Богам, кстати, доставались буквально «рожки да ножки» жертв, ибо жертвенное мясо съедали сами люди. А вот если боги не оправдывали надежд жертвователей, то им можно было потом раз-другой в дарах и отказать, проучить за необязательность. Вот потому, скорбя о Германике, римляне и швыряли камни в храмы, где обитали боги, не уберегшие народного любимца, сокрушали их алтари. Когда же вдруг пришла весть, даровавшая надежду, то жаждущих возблагодарить богов жертвоприношениями оказалось столько, что знаменитый храм Юпитера Капитолийского едва не остался без дверей.
Об особой скорби по Германику говорит и то, что народ предавался горю даже в дни, когда римляне привыкли только веселиться — в декабрьский праздник Сатурналий. По традиции целую неделю после 17 декабря в Риме проходили народные гулянья, когда как бы воскресал золотой век всеобщего равенства и процветания. В эти дни даже рабов хозяева сажали с собой за стол и обходились как с равными. Невозможно припомнить случая, когда в дни Сатурналий римляне предпочли бы скорбь веселью… Значит, действительно великой была любовь народа к Германику.
В Антиохии, где любимец народа скончался, тело его сожгли на погребальном костре. Обряд был очень простым, ибо слава Германика, его добродетели, известные всем, не нуждались во внешней пышности. Скромность обряда только оттеняла подлинное величие ушедшего из жизни.