Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы то ни было, а романисту приходится творить свой мир, причём такой, чтобы в его существование поверили. Искусство сильно тем, что оно, как и вера, проникает за грань холодного разума, за пределы чисто теоретических упражнений автора. Если романист занимается тем, чем и должен, от него не ускользнёт то, как просвечивает, мелькая в разных мелочах обыденной жизни, запредельная реальность. В этом смысле, художник вскрывает то, на что не имеет права не обращать внимание богослов. Вы обнаружите, что во многих университетах кафедры литературы старательно «опекаемы» кафедрами богословскими. Теологов немало заботит современный роман, где отражается современный человек, наш неверующий современник, вынужденный отчаянно и честно возиться с клубком своих духовных проблем.
Мы живём в мире неверия, но таком, который здорово клонит в «духовные» материи. Один наш современник признаёт себя носителем духовности, но не способен признать существование силы «вовне», которой можно поклоняться как Создателю и Господу. Из‐за такой ущербности он мыслями замыкается на самом себе. Повторяя за Суинбёрном: «Слава в вышних слоях человеку, ибо он повелитель вещей!»[93], или за Стейнбеком: «В конце было слово, и слово было у человека»[94]. Для такой особы человек наделён духом достоинства, гордости и отваги от природы, удовлетворение которых должно почитаться делом чести.
Есть и другой тип нашего современника. Он признаёт божеством не самого себя, но всё же не верует, что Бог познаваем «по образу и подобию», может быть догматически определён, как не верит и в причастие Святым Дарам. Дух и материя существуют для него поодиночке. Такой человек блуждает по неведомому лабиринту вины в напрасной попытке приблизиться к Богу, который бессилен приблизиться к нему.
Третий типаж – этот не способен ни поверить, ни уняться в своём неверии. Он одержим слепым богоискательством, где только угодно.
Лучшее, что есть в нашем времени, это ищущие и познающие. А худшее то, что это время, когда безнадёга стала постоянной гостьей в нашем доме, и мы с ней «приятно» ужились. Проза, прославляющая такую «приятную» жизнь, вряд ли способна на «преодоление» себя. Раз так успешно вытесняются религиозные нужды, вера обычно отмирает даже в тех, кто пишет книги. Пропадает ощущение таинства. И далеко не только это чувство притупляется в процессе подозрительного «движения вспять».
Другое дело ищущие. «Если бы я тебя не узнал, я бы тебя не нашёл», пишет в «Мыслях» Блез Паскаль [95]. Неверующие искатели как‐то воздействуют и на тех из нас, в ком вера есть. Мы начинаем перепроверять свои религиозные воззрения, «вслушиваемся» в их искренность, прокаливая в горючей тоске чужого безбожия. Камю [96] что‐то тревожит, а писателя‐христианина тогда что? В современной прозе нам приходится находить ущербную религиозность. Её тоска о запредельном выражается в образах, всё ещё бессильных признать хоть как‐то Бога, который уже себя явил [97]. Величественна такая литература в той мере, в какой являет искренний порыв раскрыть нечто главное в жизни, в какой представляет религиозные ценности высшего порядка. Но я сильно сомневаюсь в её способности отобразить в прозе предельный религиозный опыт. Так или иначе, этот опыт имеет дело с постижением высшей сущности через веру. Опыт той встречи, которая определит все дальнейшие поступки верующего. Это опыт Паскаля после его общения с Богом, а не до него.
Мои слова были бы куда созвучнее духу нашего времени, если бы мы с вами обсудили опыт таких авторов, как Хемингуэй или Кафка, Камю или Жид. Но мой личный опыт – лишь опыт писателя, который верует, выражаясь словами того же Паскаля, в «Бога Авраама, Исаака и Якова, а не в "бога" философов и учёных» [98]. Могущество моего Бога беспредельно, и он явил себя в конкретном образе [Христа]. Он тот, кто воплотился в человека и воскрес из мёртвых. Тот, кто, смущая чувства и впечатления, был ранее «камнем преткновения». Нет никакой возможности ни «пояснить» данную характеристику, ни сделать её более «приемлемой» для современного ума. Об этом Боге мысли о главном, и у Него есть имя.
Проблема романиста, желающего описать встречу человека с Богом, в том, как явит своему читателю сам этот процесс, где естественное соседствует со сверхъестественным, очевидное с возможным. Во все века явить такое было непросто а в нынешнем, боюсь, почти невозможно. Религиозное сознание сегодняшней аудитории если не выдохлось полностью, то заметно разжижено «плаксивостью». Решение Эмерсона в 1832 году об отказе от причастия, если не уберут хлеб и вино [99], явилось важным шагом по выветриванию религии из Америки, и движение по этой плоскости продолжается в прежнем темпе.
Когда духовная реальность отдаляется от земной действительности, вера мало‐помалу рассеивается.
Романы пишутся не для самовыражения, и даже не для того, чтобы показать то, что кажется автору правдой. Скорее, чтобы максимально донести до читателя то, как писатель видит мир. Можно благополучно игнорировать читательские вкусы, но нельзя не считаться с его характером, да и терпение его не бесконечно. Ещё сложнее дело станет из‐за вашего с ним расхождения в вопросах веры. Если я пишу историю, центральное место которой отведено крещению, то всецело памятую о том, что для большинства из тех, кто её прочтёт, данный обряд не имеет смысла, поэтому мне нужно сдобрить его описание таинственной жутью, чтобы читатель встрепенулся и на уровне чувств ощутил его значимость. Ради воздействия на читателя приходится на протяжении всей книги выкручиваться, меняя её язык, структуру, сюжет. Для меня крайне важно, чтобы читателя пробрало до костей (хотя бы до них, если больше не до чего): «здесь творится нечто чрезвычайно важное». В данном случае искажение намеренно, преувеличения служит некоторой цели, и глава или роман принял такой вид в силу писательской веры. Такое искажение не сводит дело на нет, а скорее проявляет то, чего иначе можно и не заметить, по крайней мере, в этом его задача, по идее.
Студентам часто кажется, что данный метод работы мешает автору описывать достоверно. По их мнению, такой автор вместо того, чтобы видеть всё, как есть, видит лишь предмет своей веры. Разумеется, и такие перегибы вполне возможны. С момента возникновения романистики мир заполоняла скверная проза, в негодности которой повинны религиозные потуги её авторов. Жалкое религиозное чтиво получается, если писатель возомнит, будто его набожность каким‐то образом снимает с него