Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если описывать жизнь, увиденную мною в Привольном или в Мокрой Буйволе, то лучше всего не скрывать ни настоящих имен и фамилий, ни настоящего места. Тогда не будет ни упреков, ни нареканий, и никто не скажет: все это выдумано: и эти чабанские хутора, и их названия, и люди, в них живущие. Возможно, какие-то хутора, которые не будут названы, тоже чем-то похожи на Привольный или Мокрую Буйволу, а какие-то люди, о которых ничего не говорилось, такие же, как, к примеру, моя бабуся, как Андрей Сероштан или как мой дядя Анисим. Надобно не забывать: увиденная природа, настоящие, невыдуманные хутора и села, настоящие, живущие в них люди — это одно, а вот все то, что потом ложится на бумагу, бывает совсем другим.
Часть вторая
1
В то памятное лето август дышал зноем. На стеклянно-синем небе — ни тучки, ни разорванного облачка. Со стороны Каспия каждый день, с утра и до вечера, тянуло горячим сквозняком, казалось, гигантский вентилятор гнал и гнал воздух по раскаленной докрасна трубе. Никли, падали ниц травы, тускнели их краски, и все чаще то там, то тут дымком курилась пыль, пахло овечьим потом и прогорклым дымом. Куда ни посмотри, повсюду, подпрыгивая волчьим скоком, торопилось бог весть куда перекати-поле, светлее становились полянки ковыля — совсем седые чубчики подрагивали на ветру, непокорно клонясь к земле. Даже неприхотливая, привыкшая к каспийским козням полынь и та, не успев отцвести, быстро огрубела, навострив свои щетинистые листочки. Давно пересохли пруды и болотца, на еще влажном дне зияли трещины, и пауки-работяги, желая сохранить для себя влагу, уже успели старательно заткать их паутиной. Овцы паслись только в ложбинах и только ночью или на рассвете, по холодку. Днем же, отворачивая головы от горячего сквозняка и подставляя солнцу свои спины, они сбивались в круги, образовывая грязно-серые островки в этом бескрайнем степном море, и так, тыча морды в землю и часто дыша, простаивали часами.
Доставалось в суховей и собакам. В отаре их было семь — надежная стража: четыре серых, поджарых, истинно волчьей стати кобеля да три суки. Одна была рыжая, с темной шалькой-загривком, молодая, еще не щенившаяся, другая — пегая, с темными подпалинами на груди, с двумя щенятами, третья — совсем уже старуха, темно-бурой масти, с тусклыми, постоянно слезившимися глазами, вокруг которых живой сизой оборочкой лепились степные мошки, и с отвисшими темными сосками, похожими на лоскутки замши. Изнывая от жары, скучая от безделья, собаки бродили тут же. Те же, кому не хотелось находиться возле сбившихся в кучу овец, либо скитались близ колодца, отыскивая под длинными корытами сырое и прохладное место, либо ложились в холодке под арбой, блаженно вытянув ноги.
Ночью овец пасли Анисим и Антон, старшие сыновья Паши. Одному было четырнадцать, а другому тринадцать, и с ними находился дед Яков, высокий и тощий старик с закопченными табачным дымом жиденькими усишками. Когда начинало вечереть, чабаны уводили подальше от стойбища отару и собак. Отара серым полотнищем расползалась по низине, а собаки усаживались на пригорке недалеко от чабанов, готовые всякую минуту исполнить их приказание.
С наступлением темноты «каспийские вентиляторы», как правило, вдруг останавливались, будто чья-то сильная рука решительно выключала рубильник, и тогда до самого рассвета стояла та особенная тишина, ощутить которую в полной мере можно было только тут, в степи, и только ночью. Однако вместе с темнотой прохлада, как на беду, не приходила. Душно было и ночью, детишки спали голышами: Настенька и Аннушка — на арбе, а Толик и Алеша — под арбой, на войлочной полости. Паша сперва прикрыла девочек своим платком, потом наклонилась к мальчикам и, убедившись, что ее младшие уже спят, отошла от арбы. Ничего не говоря матери, она направилась к корыту, там умылась теплой, за день хорошо нагретой водой. На душе у Паши было тревожно. Она не знала, где сейчас находился фронт. Имевшийся в отаре портативный приемник, которым умело пользовался Анисим, как на беду, перестал работать, не годились батарейки, и чабанская арба, словно одинокая лодчонка в океане, осталась отрезанной от всего мира.
Еще месяц назад приезжал на грузовике хромой завхоз Нестеренко, привозил продукты — муку, сахар, печенье, вермишель. Припадая на левую, укороченную ногу, он отвел Пашу от арбы, и понизив голос до хрипоты, сказал:
— Беда, Прасковья.
— А шо такое?
— Война уже наползает на Ставрополь.
— Да неужели? Хто казав? Откуда тебе известно?
— Сорока на хвосте принесла, — хотел отшутиться Нестеренко. — Говорят, что это правда. Сам я там, вблизи Ставрополя, не был, в точности, конешно, поручиться не могу. Но в хуторе ходят такие балачки…
— А ты им не верь, балачкам.
— Хотелось бы не верить. Дюже хотелось бы… На всякий случай готовься, всякое может случиться.
Нестеренко сгрузил продукты и уехал, а Паша стояла, словно бы окаменев, не могла двинуться с места. «Шо цэ такое? — думала она, провожая глазами удалявшийся завхозовский грузовик. — Знать, война уже близко, возле Ставрополя? А может, в этот час она уже накатилась и на наш Привольный? Может, и мой Иван где-то тут, близко? Стоять на месте и чего-то ждать? Или уходить заблаговременно? Но куда уйдешь? Где спрячешься?»
Сразу после отъезда Нестеренко Паша не решалась заговорить о том, что ей сообщил завхоз, ни с матерью, женщиной молчаливой, скупой на слово, ни со старшими сыновьями, ни с дедом Яковом. Так прошла неделя, и как-то вечером, убедившись, что младшие уже спят, а