Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старики, не отрываясь от работы, вполголоса ведут разговоры о пайках, о спекулянтах кофе и сигаретами, о том, что неподалеку в подвале нашли неразорвавшуюся бомбу, что в церкви обнаружили тело застрелившегося барона, о том, что, по сообщениям американского радио, в швейцарские банки на секретные счета будто бы переправлены крупные суммы для фашистов, которые нашли убежище в Южной Америке.
Сегодня те же разговоры, что и вчера, а завтра будут те же, что сегодня. Эти люди не интересуются мною. Им просто нет дела ни до чего на свете, тем более до меня. Меня рекомендовали Конраду Ленцу как аккуратного человека. Что ему надо было еще? Рекомендовал Ленц-младший. Все остальное делали мои руки. Они существовали сами по себе, независимо от меня, от моего сознания. Они делали только то, что делали руки других рабочих, сидевших в этой мастерской. Они у меня становились немного чужими. От клея. Он сковывал движения и трудно-трудно отмывался. Пахли клеем хлеб, табак и даже кофе. От этого запаха нельзя было скрыться, он преследовал и во сне. Увы, даже во сне видел я свою мастерскую, свой стол, своего краснолицего, морщинистого напарника, который передавал мне глобусы, предварительно насадив их на подставку, передавал, чтобы я аккуратно обклеивал их. Мне нужны были другие сны, другие воспоминания, чтобы они будили во мне силы, способности и терпение, помогали вживаться в новую роль с наименьшими потерями.
Я сказал себе: хотел бы прыгнуть во сне с самой высокой парашютной вышки, как когда-то мы прыгали с вышки на бакинском бульваре. Я хотел бы подняться над городом. Какое это счастье — посмотреть теперь на родной город, снова сверкающий по ночам огнями, посмотреть с высоты, представить себе, что творится за его стенами, под его крышами. Там свои радости, свои горести. Кто-то вернулся с войны, а кто-то не вернулся, каждый день еще приходят похоронки. Закрываю глаза и стараюсь представить себе те счастливые, далекие дни, когда все было совсем не так страшно, как казалось до первого шага. На многое способен человек после того, как сделал первый шаг, после того, как сказал себе: «Надо». Сколько раз приходилось мне говорить себе это слово «надо». Я хочу произнести его еще раз, настроить себя, заставить себя летать во сне. Я отчетливо вижу вышку, Девичью башню и крепостную стену, дома, которые еще совсем недавно были у самого моря, а теперь, будто бы подумав-подумав, решили отступить от него: не поймешь этот Каспий — то ласковый, то сердитый, а временами просто-напросто невыносимый: слишком подвержен настроению, не знаешь, что и когда от него можно ждать; лучше чуть-чуть отодвинуться подальше. Но мне по нраву это море: не люблю однозначности, одномерности, а непохожесть ценю и в природе, и в людях.
И еще вижу бульвар, зеленой подковой огибающий бухту. Не отцвел олеандр, я чувствую его запах, и начинает сладко кружиться голова. Поднимаюсь на парашютную вышку, подхожу к барьеру, делаю шаг в пустоту и лечу... к Нагорному парку, где так часто гуляли мы с Вероникой... Заснул и увидел Ганса. Он передавал мне новый глобус. Все кругом пахло клеем. Проснулся, понюхал руки. Они действительно пахли клеем. Нет, видимо, это искусство дано не всякому — вызвать тот сон, который тебе нужен. А если бы это удавалось... То был бы один из главных курсов в нашей разведывательной школе. Будь я на месте Рустамбекова, я бы начинал беседы с будущими разведчиками так:
«У нас будут трудные месяцы, трудные годы ожиданий, но наука наших дней изобрела способ борьбы с одиночеством. Мы научим вас с помощью запрограммированных снов вызывать воспоминания о близких вам людях, о родных городах и селах. Мы научим вас и этому. И вы скажете нам спасибо не только за то, что новая профессия сделала вас людьми собранными, рефлекторными, энергичными, стойкими, зоркими. Но еще и за то, что эта профессия научила вас по заказу получать хорошее настроение, излечиваться от душевных мук и продлевать годы, которые в общем-то сокращает наша с вами профессия... впрочем, последнюю фразу не обязательно конспектировать».
Пока я сам себе командир. И сам себе подчиненный. Один отвечаю за принятие решения и претворение его в жизнь. Я должен уметь совершенствовать сам себя и брать пример с людей, которые вошли в историю тем, что умели это делать.
Кто я теперь?
У меня паспорт с продлением на имя Томаса Шмидта. Конрад Ленц и соседи по дому знают, что вырос я в Советском Союзе и добровольно приехал в Германию. Работал на минометном заводе, выдвинулся. Завод разбомбила американская авиация. Многие погибли, я спасся. К моим документам не придерешься. Борода, большие роговые очки да новая прическа — прядь, спадающая на лоб и прикрывающая еле видимый след ранения,— изменили мою внешность. Стараюсь говорить по-немецки чуть хуже, чем могу. Всем своим обликом, речью, манерами я обязан походить на человека «оттуда» — из России, который только-только пустил корни на земле предков и думает о том, как бы наладить на новом месте послевоенную свою жизнь. Ганс, как бы между прочим, не раз заводил со мной разговор о живущей напротив вдове-толстушке и при этом отводил глаза.
Погиб Рустамбеков, часто думаю о нем.
Убежден, у этого динамичного и сообразительного человека оставался не один шанс, чтобы скрыться, спастись, сохранить жизнь. Но если бы он сохранил эту жизнь, то это была бы уже жизнь не Рустамбекова, а другого, чуждого ему человека. Потому-то до последней минуты сидел у радиопередатчика. Им двигало истинно рыцарское желание оставить достойную память о себе. Немножко избитые это слова: «рыцарское желание», «рыцарский поступок», «память о себе»... Он знал, что этот его поступок будет известен на родине только небольшому кругу лиц, о нем не напишут книг, его не воспоют поэты. Он уходил из жизни так, как должен уходить солдат. Но, быть может, догадывался, что его пример послужит другим, в том числе мне, и даст новые силы.
Рустамбекова нет, как нет многих других, сложивших голову в войну. Людей молчаливого фронта,