Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И что же останется? Почти что ничего!
А наши, слышно, намяли им немного бока на Сане и снова перешли через него. А то уж тут у нас даже слухи пошли нехорошие; хотя мы слухам и не придаем значения, но все-таки — неприятно сидеть на дальнем фланге и бояться за центр.
Теперь становится ясным, что если уж такие бои, как теперь под Варшавой, идут и на Сане, не могут решить кампании, то без сомнения — война затянется minimum до весны. А мои глаза все хуже. Неужели перестану быть годным здесь и придется уезжать… А вдруг наши снова пойдут в Венгрии, где я еще не бывал! Брошу писать, больно глазам.
Все время мелкие делишки. Правда, теперь нас похлестывать стали и артиллерийским огнем, но все же конного дела не предвидится. Ведем теперь и разведку по очереди сотен. Так как офицеров мало, то приходится одному и тому же быть за всех: и в разведку ходить, и сотней заправлять, и в сторожевке сидеть и… даже отчетность вести бумажную, как это ни странно звучит здесь, в мире, очень далеком от бумажного. Ничего не поделаешь! Государство — это машина. И в ней, в машине этой громоздкой — еще миллионы машинок заведены и в ход пущены… Этим тиканьем все мы держимся.
Сегодня привели ко мне в сторожевке какого-то нелепого австрияка. В чем дело? Мне со смехом докладывают конвоиры в черкесках, что вот, вашброд, к нам проситься пришел! Что?! Да, правда, вот он обскажет, он по-поляцки бает.
— Кто вы такой?
— Кадет.
— Как кадет?
Оказывается, он доброволец, выпускной кадет. Несет обязанности офицера.
— Что ж вы здесь делаете? Зачем пришли?
— Где у вас тут плен? — в ответ.
— Что?!
— Плен… плен… — бормочет, ласково улыбаясь, худощавый и какой-то болезненный на вид парень.
Чудак, оказывается, намерзся, наголодался и устал в разведке.
Затем как-то умудрился потерять своих и с отчаяния решил пойти к нам.
— Здесь тепло… Кормят… «Хляба» — есть… Я русин…
Я прямо-таки поразился. И жаль мне его стало, этого птенца. Притащил его к себе в землянку. Чаем горячим отпоил, накормил, чем мог.
Отошел мой птенец!
Порозовел весь, оживился. Благодарно взглянул на меня с наивной и слегка застенчивой улыбкой и вдруг заявил на ломаном русско-польском наречии:
— Никогда больше не буду воевать!
И так это у него искренне и просто вырвалось — просто прелесть. Так и переночевал здесь у меня, ибо посылать его в штаб было не с кем — люди все в расходе. Оружие он сам мне отдал с изящным поклоном. Новешенький «Piper-Steier» — тип нашего браунинга, я оставил себе. Пригодится еще. А длинный, но жидкий клинок сабли отдал казачатам для вертела — шашлык жарить. Больше у моего «гостя» ничего не оказалось, кроме пары писем, да коробки с кокаином, без которого не идет в бой ни один австрийский офицер. Да и у солдат «кокаинизм» очень развит. Потому-то они иногда и бродят в бою, как сонные мухи, равнодушно вынося опасность.
Впрочем, и правда, глоточек кокаину не помешает кому угодно, когда разрывная пуля разворотит кишки и впереди будет неизбежная и страшная смерть… Впрочем, зачем о таких вещах думать! Нам об этом думать нельзя. А то нервы с натянутых колков соскочат, а тогда… Беда!
Пока еще мы чувствуем себя сносно. И выносим опасность хорошо, т. е. владеем собой и делаем свое дело по мере сил спокойно. А ведь это-то владение собой и есть знаменитая храбрость, ибо нет ни одного живого и нормального человека, который в самой глубине своей души не боялся смерти и мучений.
Все боятся. Но только каждый по-своему эту боязнь переносит, один спокойнее, другой — послабее нервами — хуже и больше волнуется…
И это видно бывает сразу под обстрелом. И интересно наблюдать за всеми.
Один — абсолютно спокоен и равнодушен. И только дергающийся изредка, при близких разрывах, мускул на щеке говорит вам о том страшном волевом напряжении, в котором находится этот невозмутимый офицер.
Другой — весел, оживлен. Посмеивается. Шутит. Даже бурчит под нос какую-то песенку. Но внутри его все напряжено. Он волнуется страшно и не может быть спокойным молча. Ему надо отвлечься искусственно поднятым бодрым настроением от чувства страха.
Третий хватается за драгоценную, ибо она редка, фляжку с коньяком или спиртом и, прячась, делает крупный глоток. А потом тоже шутит. Подмигивает всем, суетится зря. Этот еще трусливее.
А есть и четвертые — вроде меня, которые в момент нахлынувшей опасности как-то не сознают, делают начатое раньше дело; а потом, когда миновала опасность — ощущают страх и ужас перед прошлой уже смертью…
18 октября
Опять с утра и до вечера стычки. Это под конец начинает надоедать, а главное — устают нервы. Да, без сомнения, в нынешней войне тот возьмет верх, у кого большая выдержка и терпение. Живой силы много у всех воюющих сторон, и даже современная адская техника уничтожения этой живой силы не сможет ничего сделать тут. Падут миллионы, но на их места встанут другие. Наше настроение поддерживается мыслью о хорошем руководительстве нами сверху. Это сознание дает покой. Знаешь, что все предугадано там, в том кабинете, где один усталый человек с мощным лбом и вдумчивыми глазами сидит ночами над громадной картой и легкими мановениями умеющих быть железными рук двигает миллионы людей и тысячи пушек по карминовым путям карты.
И еще, что много нам помогает теперь, — это широкая инициатива, дающаяся даже молодому начальнику крошечной части.
Вот твоя задача. Вот твои люди и средства. Вот направление. Иди и… сам теперь себе голова.
Это страшно развязывает руки. Мы учились, мы должны знать дело. Хватит головы — удача. Не хватит — ну, что ж! Мою ошибку, хотя и невольную, исправят. И в этом кроется наше боевое товарищество от великого до малого чина всей колоссальной армии.
Как это ни странно, но у всех почти у нас создается понятие, что деремся лишь мы одни, т. е. Россия. А наши достославные союзники, не во гнев им будь сказано, в высшей степени индифферентно относятся к своему делу, и помощи от них путной, все нет, как нет! Берегут, очевидно силы, да и побаиваются малость. Ну, да что же! И одни, Бог поможет коли, справимся.
А все-таки хорошо здесь!.. Боевое товарищество; сильные переживания; работа боевая. А главное — это сознание выполняемого долга перед кормившей тебя страной… Вот только жаль, что здоровье все хуже и глаза плохо работают…
1 ноября
Я в России. Мои глаза — уже не мои и видят тогда лишь, когда им это захочется. И болят… болят. Я прервал из-за них свой боевой дневник. И вот теперь хожу взад и вперед по комнате, а за столом усердно пишет, ловя мои фразы, жена…
Осенняя, а совсем не зимняя, и сырая ночь смотрится в большие окна своими тусклыми глазами…
И громадный дом вздрагивает и отдает во всем теле стук с размаху захлопнутых дверей внизу и гул и дрожанье грузовика с басовыми гудками, прокладывающего дорогу там, внизу на оживленной, вечерней улице.