Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, как же! Это все знают! Ведь, слава Богу, следим за войной, — с гордостью изрекает он.
— Эх! Следили бы вы лучше за своим языком, мой дорогой! — хочется сказать «проникновенному» обывателю.
А он свое и свое…
— Все вот берут и берут… А все мало… Сознайтесь, неважные там делишки у вас? — огорашивает окончательно следящий за войной «гражданин». Вот таких прямо следовало бы невзирая ни на возраст, ни на семейное положение, — сдавать в солдаты и посылать в самую кипень, чтоб они сами узнали наши силы и положение дел и не болтали зря, распуская пугливые сплетни о скрываемых поражениях и о «неважных делишках».
И ведь что обидно, главное! Что этого дурака не разубедишь! Что ему ни объясняешь, сколько ему ни растолковываешь — он все свое упрямо и недоверчиво, с хитро прищуренным глупым глазом.
— Ну, да-а! Знаем мы, знаем! В Японскую войну вот тоже так-то… Кричали, кричали, а потом… пожалуйте…
— Да с чего вы взяли все это, дикий вы человек?
— Как с чего? — удивляется и он в свою очередь, — да ведь вот до сих пор, однако, мы не в Германии, а все Варшаву обороняем!
— Ну, так что же?
— Ну вот вам и что же! Значит, силы недостаточные у нас, вот что!
И торжествующе глядит.
Что? Каков я? Все верят в нашу мощь, а я вот — нистолечко! Мы сами с усами! Сами понимаем, да только молчим!
И столько в нем сознания своего значения и так много самолюбования, что даже ругать его не хочется — видно ведь, что дурак!
Да. Много война родит толков и на все-то лады будоражит и взвинчивает засеревшие от житейской мирной «просони» умы…
И если подобных вот скептиков, самовлюбленных и хитро щурящихся на собеседника, много у нас — то это печально! И долг каждого из этих собеседников — вразумить этого чудака и убедить хоть немножко поварить в уме тех, кто стал на защиту его же серых интересов.
Зато простой народ — радует своим большим и глубоким сердцем. И легче становится на душе, когда увидишь эти спокойные и даже строгие лица, обветренный и грубые, с умными, отрезвевшими глазами, за которыми таится такая богатая и теплая душа, что хочется верить поневоле во все хорошее и в нашу мощь и в нашу конечную победу! А какие славные лица у молодежи — новобранцев! И хотя сквозит на них, сквозь улыбку, боль разлуки и тоска пред грядущим, но сколько веры в них! Да, велик русский народ, и еще не иссякла его духовная сила, ведшая его к победам в течение многих лет!
Как странно ощущать безопасность! Я до того привык, что меня при малейшей неосторожности ждет удар со стороны противника, что как-то даже нелепо ходить по улицам и не опасаться ничего.
И все-таки — почему я не там! Где люди, с которыми я породнился страданиями и духом, делают свое тяжелое дело. Там так хорошо! Сколько новых друзей создала война. Там, среди опасностей, — люди, едва только увидевшие друг друга первый раз в жизни, — через два часа, после жаркого дела, — становятся близкими и родными… Там я видел людей с разбитой неудачной любовью жизнью и видел встречи их со своими счастливыми соперниками. И сначала ловил в их глазах напряженность злобы у одного и опасливое торжество у другого… Но проходил один тяжелый, дымный и багровый отсветом крови и пожаров день — и они, эти недавние враги — уже обменивались порою ласковыми взглядами и следили один за жизнью другого, как нянька… А через два-три таких дня они уже тесно прижимались друг к другу иззябшими телами во мгле холодной, окопной ночи и заботливо кутались одной рваной буркой, уступая друг другу свободные края даже в ущерб себе.
И тень женщины, когда-то ставшей между ними и как холодным лживым лезвием разрезавшей их прежнюю связь и их души, — отходила и пряталась в дымном клубе лопнувшей около «восьмидюймовки». Личные счеты, месть и вражда, соперничество в чем-либо, столь частое и резко выражающееся у мужчин, — таяли… Не было красивых, не было богатых, не было талантливых среди нас… И во тьму, путаную и грозящую молча и тревожно — шли рядом, дыша и стуча сердцами такт в такт, на дерзкую разведку, два человека… И у одного из них было пятьдесят тысяч годового дохода, а другой… До войны, когда его призвали прапорщиком, — имел сорок рублей в месяц и жил на Шаболовке, в отгороженной ситцевой занавеской грязной комнате…
Но сейчас они были равны — эти два молодых тела… Одинаково думали… Одинаково мерзли и по двадцать раз на дню переживали острую близость смерти, мигавшей им и в дымных комках шрапнели наверху, и в буром пламени бурчавших на «подлете» крупных снарядов…
И когда одному из них присылали из дому целый ящик всевозможных «гостинцев» — не было зависти ни у кого. И получивший оставлял себе лишь нужную ему часть табаку и пачку почтовой бумаги. А остальное по-братски, поймите, по-братски делилось между всеми. А солдаты? Эти серые, молчаливые и железные люди без пышных, приписываемых им корреспондентами фраз, без суеты, без стонов!.. Разве не счастье сознавать, что они, эти пришедшие со всех концов России люди — понимают и любят тебя!..
Только следите за их настроением, всегда резко изменчивым, как во всякой толпе.
И иногда сделайте «красивый жест» То есть — отдайте приунывшему солдатишке последнюю папиросу, но… обязательно сумейте показать, что она последняя. Это будет «жест», но подействует на людей. Не перебарщивайте в своей дружбе к ним и, главное, идите вперед! — И эти люди окружат и заслонят вас своими потными и крепко сбитыми мужицкими телами в нестройно-ожесточенной свалке… Вынесут вас из-под самого страшного огня и еще вам, лежащему на носилках, сунут потихоньку, совсем потихоньку штук с десяток дешевых папирос.
— Когда, мол, еще его благородие багаж свой найдет… А покуда пущай покурит — да своих вспомнит.
И у многих столпившихся вокруг носилок в прощальном привете своих солдат, вы заметите стыдливо-недоуменные слезы. А пожилой фельдфебель или старик-вахмистр — деланно удивится странным, щекочущим нервным голосом:
— Штой-то это… Ровно бы мошка в глазу, — посштрели те в пузо… — Выругается и отойдет. И по-бабьи, отвернувшись, всхлипнет, швыркнув красным, закоченевшим носом… И этот десяток папирос — плохих, пять копеек — двадцать штук, — но редких здесь — сохраните… Они дороже всех золоченых портсигаров и бюваров, поднесенных вам когда-то «от товарищей и подчиненных» — в мирное еще время. А эти стыдливые и прячущиеся за мифическими «мошками» и соринками слезы — равны пожалуй только одним слезам — слезам бедных матерей…
Нас сроднили серые шинели у всех — сверху донизу…
Их грубое, шершавое и колючее сукно покрывает все — и барские и небарские тела…
И добровольцы, юноши с будущим, с высшим образованием — тоже слились в общую нашу великую единым духом семью…
Только вот напрасно их так много. Наших рук хватит и без них в тяжелой борьбе. Еще мы понимаем специалистов — спортсменов, автомобилистов, мотористов и прочих «истов».
Они нужны. Они знают свое дело…