Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и обещал Зайцев Самойлову, пришли они и в пятый раз. Пришлось идти и в шестой. И оба раза ничем не отличались от предыдущего: немой серый валун, помеченный на одном конце «ноги». Зайцев физически чувствовал его тяжесть. Ее тяжесть. Ему казалось, что если бы он попытался сдвинуть Марию Петрову, то не смог бы.
И опять Зайцев садился на стул перед койкой. Поправлял на плечах белый халат, выданный очередной нянечкой или медсестрой. Клал на колени папку. Опять говорил, стараясь, чтобы в голосе было как можно больше мягкости и как можно меньше мужественности. Опять чувствовал, как он сам неуместен. Весь как есть: с прущей из подбородка щетиной, твердыми мышцами, низким голосом. Он поймал себя на мысли, что даже сидит — плотно прижав локти. Чтобы ни одна молекула запаха не выскользнула из‑под пиджака.
Пиджак стараниями Сашкиной матери каждое утро превращался в Самый Чистый Пиджак Советского Союза. Сашка больше не появлялся: мать, видно, была строгая. Зайцев уже выучил, что нанята она вовсе не кухаркой, а нянькой, и звали ее Матреной. А больше слова из нее было не вытянуть. Зайцев и спрашивать перестал.
Вторая же, та, что была представлена кухаркой, звалась Катериной. Она тоже появлялась изредка. Шмыгала, стараясь, чтобы ее не заметили. И тоже будто набрав в рот воды.
Зайцев уже понял, что обеим нужны деньги, совсем немного. И не нужны вопросы, совсем не нужны.
Пускай. Он не возражал.
Возражали женщины, Матрена и Катерина. У них обнаружился свой кодекс чести, и брать деньги даром он не позволял. Кухарка каждое утро раскладывала обычный зайцевский сухарь опрятным веером на салфетке. А нянька — за неимением у Зайцева детей — обрушилась на пиджак. На ночь вывешивала проветриться, а с утра торжественно вносила распяленным на вешалке, пахнущим невским ветром. Колотила деревянной спинкой щетки, потом перехватывала щетку, обметала щетинистой. После чего царь‑пиджак занимал спинку стула.
Но здесь, в палате Петровой, Зайцеву все равно казалось, что от пиджака несет козлиным мужским духом. И он опять прижимал локти. И пробовал говорить. Мягко, мягче.
Опять за окном то трепались на ветру ветки. То било солнце. То сеялся дождь. Питерское лето спешило показать все, что умеет, и желательно в течение одного часа.
— Снимки посмотрите, — тихо уговаривал Зайцев. — Это просто карточки. Это совсем не то же самое, что лицо.
И чувство беспомощности захлестнуло его — опять.
Он вспомнил фотографию Петровой в деле: круглое личико, круглые брови, круглый нос, две косы, берет. Девочка с рабочей окраины.
И другая фотография — уже снятая Крачкиным: то же лицо превратилось в кровоподтек, губы разбиты. И мертвый взгляд.
— Я знаю, о чем говорю. Поверьте.
И тут же заткнул сам себя: «Ты знаешь? Ты ей это говоришь?»
— Мне самому бывает трудно смотреть на место преступления, — мягко поправился он. — А на фотографии когда, то уже не так. Вроде как не совсем уже настоящее. Что? Что? — Приподнялся Зайцев. Вытянул шею. Ему показалось: прошелестел голос. Напряг слух. Халат соскользнул.
— Ножницы, — прошептал утес, не шелохнувшись.
— Там? Тогда? Были ножницы? — осторожно спросил он.
— У сестры возьмите.
Зайцев вышел в коридор. Вернулся, держа ножницы за холодные лезвия.
— Дайте.
— Не дам, — просто ответил он. — Вы что за глупость задумали?
Клекот. То есть изобразила смех. И вдруг повернулась всем телом. У Зайцева на миг перехватило дух. Но лицо ее уже не было той маской с крачкинской фотографии. Отеки спали. Синяки пожелтели. На губах, носу, лбу, щеке черные ниточки швов.
Зайцев заставил себя смотреть, не отводя глаз, — как смотрел бы на женщину в трамвае. Или в магазине. На любую.
Она посмотрела ему в лицо. Убедилась, что взгляд у него… никакой. Взгляд прохожего. И это ее, видимо, успокоило.
Она рывком спустила вниз голые ноги. Несколько мгновений посидела, повесив голову, точно заново привыкая к силе земного притяжения. Две косы висели плетьми.
— Не дадите ножницы?
— Нет, — мягко сказал он. Твердо сказал он.
Она кивнула.
— Ладно. Сами тогда.
— Что?
— Остригите мне это.
Она чуть мотнула головой. Косы качнулись. Видимо, заплетала одна из нянечек. На концах были завязаны трогательные голубые бантики. У Зайцева сжалось сердце. Он помнил дело: ей семнадцать лет.
— Ну, — велела она.
Он сел рядом. На расстоянии. Она вздрогнула. Но не двинулась с места. Угрюмо смотрела на свои босые ступни, маленькие и квадратные.
— Мария Николаевна, посмотрим снимки. Просто кивайте мне, если узнаете. Этого будет достаточно. Это трудно. Но это необходимо. Чтобы негодяи были изолированы от общества. — Он кашлянул. — Или даже уничтожены. Совсем.
— Совсем?
— Физически. Расстреляны.
Она опять уставилась на ступни.
— Попробуем?
Она не ответила. Может, знак согласия. Он чуть ворохнул папкой, пристраивая ее удобнее. Дернул за шнурки. Чтобы раскрыть.
И вдруг косы плеснули. Мария Петрова изо всех сил ударила по папке снизу. Фотографии прыснули, разлетелись. Зайцев успел перехватить ее руку — а другую свою, с ножницами, поднял повыше. Потом быстро сунул ножницы в карман. Она вцепилась в рукав. Самый Чистый Пиджак Советского Союза предательски хрустнул. Под ногами скользили снимки. Лицо ее было искажено, она боролась бешено, тяжело дышала, но не издавала ни звука. Он одновременно пытался и унять ее, и не причинить боль. И с ужасом понимал, что причиняет.
Он все‑таки толкнул Петрову. Она упала лицом на подушку и горько, как ребенок, заплакала.
Он сел на краешек кровати. Хотел погладить ее по голове. Но не смог. Подумал: ей противно. Все мужчины как таковые противны. Сжал пальцы. Опустил руку в карман. Ощутил холодок ножниц.
— Мария Николаевна.
Плач.
И тогда он сказал совсем не то, что собирался:
— Сядьте только прямо. Я остригу.
Она поднялась не сразу. Промокнула лицо краем простыни. Тяжело, как дети после плача, вздохнула.
— Это неправильно, — все‑таки сказал он.
— Это правильно.
Он увидел, что девочки с окраины больше нет — лицо было не круглым. Оно было жестким.
— Только учтите: без глупостей.
Она кивнула, комкая в руках угол простыни.
— И не вертитесь.
Она шмыгнула носом.
— Одно движение — и стоп. Ясно?
Он осторожно взял косу в руку. Ему почему‑то казалось, что она будет холодной. Она была теплая. Ножницы сперва не брали.