Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разве ей не нужна музыка? — спросил шёпотом Костя.
— Нет, она же глухонемая, — грустно ответил Никита.
Косте словно плеснули в глотку одеколоном. (Так было однажды — всю семью измотал его ночной кашель, и папа предложил старый варварский способ. Подействовало просто отлично. Но одеколон — гадость неописуемая!) Наверное, стоило на этом и завершить расспросы, заткнуться, но он зачем-то бросился уточнять:
— От рождения?
— Около двух лет. Её сбил автомобиль. Повреждений никаких, а слух пропал на восемьдесят процентов. Речь исказилась до полной неразборчивости. Вот она и молчит.
— А как же танцует?
— А как Бетховен музыку писал? — с раздражением выкрикнул Никита. — Внутри у неё звучит, понимаешь?
— Прости, — сказал Костя. — Я, конечно, дурак бестактный.
— Ладно, забудем. Стихи принёс? — спросил Никита спокойно.
— Да. Вот. Свеженькие. — Костя протянул ему стихи, переписанные начисто. — Одной строчки не хватает. Рифмы хорошей на «звука» всё никак не подберу. Крутится на языке "а ну-ка, ну-ка", хоть ты отрежь его. Поможешь, собрат по перу, а?
— Запросто. Погоди.
Костя, наблюдая за лицом Никиты, старался угадать, какие чувства вызывают в нём стихи. Но студент был непроницаем. Очки-хамелеоны, опять же, за ними глаз не разглядишь.
Закончив читать, Никита сказал:
— Чего-то в этом роде я, признаюсь, и ожидал. Ну, может быть, чуть менее откровенного, смелого. Ты оставь их мне, хорошо? Я напишу рецензию. Тебе будет интересно прочесть, мне — полезно поработать на живом материале.
— Возьми. Только Катерине не показывай.
— Поскольку автор не велит, ни за что не покажу. Слово мужчины. Ну, а с первого взгляда… Что можно сказать? Впрочем, ничего говорить не стану. Фигушки, помучайся ожиданием.
— А рифму? Забыл?
— Да сколько угодно! — воскликнул Никита. — Хоть дюжину. Позволь, черкну на обороте? — он подвинул к себе листок с записями расстояний.
— Позволяю. — Костя отвернулся и стал смотреть на танцующую девушку. Почему-то сейчас он не переживал более жалости к ней, так обжегшей его в первый момент. В чувствах трудно было разобраться. Больше всего было эротического, почти грубого, почти скотского желания. Причиной его являлись, по-видимому, последствия ночной мистерии, закончившейся купанием. Когда из идеального образа она, капризом взбудораженного Костиного воображения, превратилась в жертву (а то и добровольную участницу) инцеста. Впрочем, отвращения к ней Костя не испытывал, и глядеть на неё было по-прежнему удовольствием.
— Держи, — на всё про всё у Никиты ушло каких-то несколько секунд, едва ли больше минуты.
Н.С. Возницкий
О складных словах
(в помощь собрату-версификатору)
Кантата Глюка — что запах пука,
что эхо стука, реки излука
иль гибель Кука.
Иль Левенгука.
Или наука стрельбы из лука…
Какая мука с собой разлука!
Какая мука…
Тщета… Докука…
Ах, рифма-сука!…
Костя не мог поверить в свершившееся. Что это, злая шутка? Откровенное издевательство? Фанаберия? Он скомкал листок и сунул в карман, поднимаясь с табурета.
— У-у, кажется, я переборщил. Константи-ин, отзовись. — Никита пощелкал пальцами перед его лицом. — Ты ещё здесь?
— Уже нет. Прощайте! — Костя смотрел поверх головы чёртова фиглярствующего искусствоведа, ловя пальцами коврик. Слёзы не то чтобы прямо уж наворачивались на глаза, но близко к тому…
— До встречи. За рецензией завтра приходи, — сказал безмятежно вслед ему Никита. — Раньше не управлюсь.
— Забудь, — сказал Костя, держа голову вполоборота. — Не трудись. Я обойдусь как-нибудь. Спасибо за угощение.
— На здоровье, — догнали его вежливые слова. — Милости просим в любое время. Между прочим, учти, ты Кате очень понравился. Слышишь? Очень!
"Козёл!" — подумал Костя.
Следующие два дня Костя вёл жизнь дачника. Купался в ледяной Арийке, в ней же ловил рыбу — чаще всего неудачно, только Барбароссе полакомиться. Помогал бабе Оне окучивать картошку, перечитывал Буссенара и Хаггарда, рисовал тополь с сорочьим гнездом.
Однажды, находясь на рыбалке, он стал невольным свидетелем купания брата и сестры. Сами они Костю, похоже, не заметили. Миф об их пресловутой бесстыдной наготе разбился вдребезги. Катя носила крошечный белый с розовым купальник-бикини, пусть и минимально, но прикрывающий "горячие точки" стройного девичьего тела, а Никита — плавки телесного цвета. Спереди на плавках был изображен огромный скрипичный ключ, который при известном воображении и старческой близорукости аборигенов Серебряного мог, вероятно, показаться издали обнаженными гениталиями. Скорей всего, модельер плавок именно на это и рассчитывал.
Катя плавать не умела и ограничилась тем, что забрела в воду по пояс, после чего поспешно выскочила на берег и улеглась загорать. Лифчик при этом она скинула, впрочем, тут же перевернувшись на живот. Костя глядел во все глаза из-за своих кустов, вполне успешно борясь с желанием немедленно ретироваться. Никита плавал, покуда не посинел, потом по-чемпионски долго отжимался на гладких камнях, торчащих из воды, ходил на руках. Красиво, как заправский каратист, махал длинными жилистыми ногами и вновь плавал до посинения. Катя перевернулась на спину. Костя вытянул шею. На беду как раз в этот момент его обнаружил Музгар, который сидел на цепи только по ночам, а днём носился где душа пожелает, и принялся теребить за штанину, радостно взлаивая. Пришлось поспешно убираться восвояси, так и не успев ничего увидеть.
Дома, пообедав наскоро молоком и хлебом с вареньем, Костя попробовал набросать карандашом по памяти загорающую Катю. Получилось так себе; он скомкал лист и бросил к печке — на растопку.
— Руку-то? Нет, не на войне, — сказал дядя Николай. — Войну я начал семнадцати лет, в сорок третьем, в феврале. Прошёл до победы — ни единой царапины. Вроде чудо, получается. Служил-то в войсковой разведке. Что ни день — ползём через фронт. «Языков», говоришь, брать? И их тоже, но не только. Фрицев прирезал поболе, чем ты, парень, комаров убил. Потом ещё четыре года разную бандеру душил на Западной Украине и в Литве. Ну вот, демобилизовался старшиной и кавалером ордена Славы двух степеней. Про другие награды и не говорю — полон иконостас. Это в двадцать-то с небольшим. Приехал домой, иду по главной улице именинником, а тут такая фигня: толпа, милиция, партейные разные — возле школы роятся, орут. Я, как есть герой-разведчик, медали поправил, подхожу к главному менту, представляюсь, интересуюсь: "Старшина запаса Агафонов Николай. Чего такое случилось?" Поначалу-то он на меня с матушки и до всех святых угодников: "Пошёл ты, — кричит, — дело тут не твоё и под ногами крутиться не хрен!" Я малость, конечно, завёлся. Ладно, скоро всё выяснилось — это как я партбилетом помахал, да по-русски объяснил им, кто они есть перед боевым советским разведчиком. А выходила такая ерунда. Школьный завуч да его брат, тоже учитель, эвакуированные к нам в начале войны, как к военной службе непригодные, повадились ребятёшек обижать. Насиловать, извиняюсь, в особо извращённой форме. Такого в те годы не слыхивали ещё. Так бы они и продолжали, да одна девчонка молчать не захотела. Расскажи она батьке, дак всё бы и обошлось — он бы сам этих скотов прибил, и все дела. А она участковому пожаловалась. Тот и пошёл к ним со всем обхожденьем, — они же интеллигенция, как-никак! — мол, не ответите ли, уважаемые товарищи, на несколько вопросов. Тогда-то здорово уважали учителей, не то, что нонче. Тем более, эти сволочи городские же были, едва ли не столичные, шибко образованные. А те и перепугались, видно. Участковому в грудь из ружья ба-бах, да дёру! На улице народ. Люди видят, дело чё-то неладно, а тут ещё и милиционер — не умер, заряд-то был дробь-нулевка — из окошка хрипит: "Вяжи бандитов!" Их ловить, а они цап маленького пацана, двустволку ему к башке, и орут: "Всем руки вверх! Отойти на двадцать шагов!" Закрылись в школе, всё керосином облили, давай требовать себе «виллис» и свободный проезд в любом направлении. А не то, мол, себя убьют, пожар устроят, всех сожгут. В школе-то ещё ребятишечки были, кружок там или чё.