Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Мне хотелось знать, как всё будет складываться дальше, перелистать страницы вперед, как в книжке. Я даже не знала, что это за история и какая роль отведена в ней мне. Кто из нас воспринимает ее серьезнее? Разве это не должна быть я, поскольку я младше и к тому же девушка? С другой стороны, мне казалось, что я в чем-то легкомысленней, а в Иване есть какая-то тяжеловесная серьезность, которая чужда мне и которую я не принимаю.
* * *
Я выиграла в лотерею четыре фунта орешков кешью. Потом пару дней ела их на обед и на ужин. Каждую ночь я до четырех читала, а в восемь меня поднимал будильник. После утренних занятий я еще немного спала и снова отправлялась на уроки. Мои дни стали обретать зловещие черты дурного сна, они все слились в нечто цельное и непрерывно длящееся, я была дезориентирована, у меня болела голова, и всё же мне не хотелось изменить ситуацию или положить ей конец.
Однажды в четыре часа ночи я вместо сна написала длинное послание Ивану о том, насколько верной мне кажется гипотеза Сепира-Уорфа – хоть хомскианцы и относятся к Уорфу с пренебрежением, называя его «пожарным инспектором».
Именно работая в страховой фирме «Хартфорд», Уорф выработал глубокое недоверие к языку, к его неявным структурам, которые, казалось, вечно служат причиной пожара. На одном заводе он обнаружил два помещения с бочками для нефтепродуктов. В одном помещении бочки были «полные», а в другом – «пустые». Рядом с «пустыми» бочками рабочие вели себя не так осторожно, как с «полными», но испарения содержались именно в «пустых», и там, где они хранились, воздух был более насыщен парами; в итоге рабочие зашли туда, закурили и вспыхнули пламенем. Что же послужило причиной пожара? Может, виной всему бинарность, заложенная в нашем языке? А вдруг слово «пустой» у нас имеет иное значение или вовсе отсутствует? Что вообще такое «пустая» бочка?
Я нажала на кнопку «Отправить», а потом пошла к засыпанной снегом реке, села на лавку и принялась за орешки. Небо было похоже на порцию сероватого светящегося белья, постиранного вместе с красной рубахой.
* * *
У меня появилось чувство, будто я веду две жизни: одна состоит из электронной переписки с Иваном, а другая – из учебы. Однажды я встретила Ивана на улице буквально через пару часов после того, как получила от него письмо. Он сделал вид, что не заметил меня, хотя я знала, что это не так. Он просто прошагал вперед, не проронив ни слова.
Позднее, по пути в спортзал, мимо нас со Светланой прошел парень, которого я знала по лингвистическому классу.
– Привет, Селин. Как дела? – сказал он. Чтобы ответить, я остановилась. Светлана остановилась вслед за мной, парень – тоже. Никто из нас не мог продолжать путь, пока я что-нибудь не скажу. Я напряженно думала, но в голову ничего не лезло. Минул, казалось, час, я сдалась и пошла дальше.
– Что это было? – спросила Светлана. – Кто это?
– Ничего. Никто.
– Почему ты не стала с ним говорить?
– Я не придумала ответ.
Светлана уставилась на меня.
– «Как дела?» – не настоящий вопрос. Эта фраза не значит, что ему интересно услышать, как у тебя дела.
– Знаю, – ответила я несчастным голосом.
– Я понимаю, ты презираешь условности, но не до такой же степени, чтобы не ответить «спасибо, нормально» только потому, что это – не блестящее оригинальное изречение. Нельзя отринуть условности во всех жизненных аспектах. Люди не поймут.
Я кивала. Да, я и в самом деле хотела быть нетривиальной личностью и говорить умные вещи. Но в то же время я отчетливо ощущала, что проблема – глубже. От меня стало ускользать нечто существенное в языке.
Я подумала, что проблему можно решить с помощью дополнительных занятий, и записалась на философию языка. Как выяснилось, суть этого курса – выдвинуть теорию, которая смогла бы объяснить марсианину – если он эту теорию вдруг прочтет, – что именно мы знаем, когда знаем язык.
Ну и чтобы уж действовать наверняка, я пошла еще на психолингвистику, для записи на которую требовалось знание нейронных сетей. Я в жизни не прослушала ни одной лекции по нейронным сетям, да и вообще понятия не имела, что такое «нейронная сеть». Но это обстоятельство почему-то ни на что не повлияло. Профессор был недурен собой и носил костюмы невиданной мною доселе элегантности и тончайших расцветок – серые с дымчато-голубым, настолько неуловимым, что стоило отвести взгляд, как этот оттенок сразу казался плодом твоего воображения. Занятия проходили в психологическом корпусе на десятом этаже, бóльшую часть которого занимала лаборатория по летучим мышам, и запах там стоял соответствующий. При виде статного профессора в элегантном костюме, шагающего из лифта в вонючий зал летучих мышей, у меня наступал тотальный сенсорный диссонанс.
* * *
Иван стал посвящать свои письма судьбе и свободе. Похоже, его не на шутку тревожила мысль: вдруг у нас нет свободы воли. Свою роль сыграли Лукреций и квантовая теория. По моим же ощущениям – особенно в минуты, когда я разглядывала зеленый курсор на черном экране, пытаясь сочинить сообщение для Ивана, – если что у меня и было, так это как раз свобода воли. Мысль о том, что ее можно как-нибудь ограничить, приносила лишь облегчение.
Томи, мой бывший учитель математики и друг, который преподает уже 20 лет, говорит, что по большинству учеников он может предсказать их дальнейшую судьбу. Случаются исключения – это как с Фрейдом, который не мог анализировать некоторых людей. Я боюсь спросить его о себе. С другой стороны, я – без пяти минут ученый, и единственное на настоящий момент научное объяснение свободы воли состоит в том, что она – иллюзия. И это мне не нравится.
* * *
В книжном, пока Светлана сравнивала разные издания «Беовульфа», я принялась листать набоковские «Лекции по литературе», и мое внимание привлек пассаж о математике. По словам Набокова, когда древние люди изобрели математику, это была искусственная система, призванная внести в мир порядок. Потом, в течение многих веков, по мере того как эта система становилась всё более изощренной, «математика вышла за исходные рамки и превратилась чуть ли не в органическую часть того мира, к которому прежде только прилагалась… произошел переход к миру, целиком основанному на числах, и никого не удивило странное превращение наружной сетки во внутренний скелет».[20]
Всё, о чем я узнала в школе, вдруг встало на свои места. Я увидела, что Набоков абсолютно прав – и прежде всего он прав, указывая, что сначала возникли отвлеченные вычисления, а их способность описывать реальность стала понятна лишь позднее. Греки придумали эллипс, разрезая воображаемые конусы для решения стереометрических задач, и только столетия спустя выяснилось, что форму эллипса имеют орбиты планет. Вавилоняне – или кто-то еще – создали тригонометрию за много веков до того, как люди узнали о синусоидальной форме звуковой волны. Сначала Фибоначчи придумал создать числовую последовательность, складывая числа с предыдущими в ряду, и только позднее заметили, что в ней зашифрованы спирали семян подсолнуха. А вдруг математика объясняет устройство всех вещей – не только принципы физики, а всего на свете? А вдруг именно это и изучает Иван?