Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анфиса Афанасьевна, поднялась резко со скамейки, и принялась расхаживать из стороны в сторону.
– Ни тебе, дружочек судить меня, – рассерженно произнесла она, – мне судья, один только Бог. Что же до сыновей моих, так ведь они не только мне, но и тебе родными доводятся, и ты уж постарайся теперь не позабыть об этом! Раньше их Антон содержал, а нынче пришло твое время, так сотвори же что-нибудь для мальчиков, и для той, которая произвела их на свет!
Павел Николаевич выразил недоумение.
– Я бы с удовольствием даже, – сказал он, – только помилуй, Анфиса, что же я могу? Я скромный, не обеспеченный ничем доктор, живу просто, и жилище моё вряд ли тебя устроит.
– Скромный!? Значит только скромный, просто живущий доктор и более ничего? – усомнилась Смыковская.
– Да что же более? Все так, добавить нечего, – ответил Клюквин.
– А не умалчиваешь ли ты о чем-нибудь? До конца ли ты открыт со мной, Павлуша? – продолжала Анфиса Афанасьевна, приближаясь к доктору и не сводя с него глаз.
– Да о чем ты право? – и стало заметно, что Павел Николаевич уже начинал нервничать и с трудом скрывал это.
– Я о том имении в Ницце, что завещала тебе тетка, и владельцем коего ты оказался неделю назад!
Клюквин опешил. В смятении и растерянности, он никак не мог разобраться, откуда Анфиса узнала о наследстве.
– Я голубчик всё о тебе знаю, – тихо произнесла Смыковская, – такого в жизни твоей нет, что бы для меня тайной осталось, и не будет никогда. Зачем же ты сам не сообщил мне о завещании? Или ты намерен был уехать, не известив меня?
– Я совсем не собирался ехать, – сбиваясь, принялся оправдывать себя доктор, – я верно вынужден буду продать имение, чтобы избавить себя от старых долгов и неприятного влияния кредиторов, которое вот уже длительное время, мучает меня.
– Да ведь имение то огромное, прежде на трёх хозяев было поделено.
– И это тебе известно? – вновь удивился Клюквин.
– Известно, как же иначе. Имение огромное, а значит и деньги за него выплатят огромные, долги возвернешь и ещё останется. Помни, Павлуша, ты уже не один, и воли едино твоей конец настал, теперь я за тебя решать стану, и ты всякое решение мое примешь, ради детей своих. Ведь ты не желаешь их на бедность подтолкнуть и глядеть затем, как они бродяжничать, да побираться станут, а ты при том, будешь роскошествовать. Уехать нам нужно, без промедления. Тебе, мне и мальчикам, пока не поздно ещё…
Клюквин молчал. Он предпочел бы никогда не услышать от Анфисы таких слов, но они уже были ею сказаны. Всё, что происходило в последнее время, и то, как складывались обстоятельства, устраивало его. Он не желал перемен, но избежать их, уже не представлялось возможным. Оставалось, пожалуй, одно, безоговорочно принять всё сказанное Анфисой, согласиться с ней и возложить на себя удручающую ответственность за детей, на неопределенно-долгий срок, а возможно, и на всю жизнь.
Тяжело вздохнув, Клюквин спросил, глядя куда-то в дальний угол сада:
– И когда же ты намерена бежать? Ведь это иначе, как бегством, назвать нельзя.
– Пусть бегство! Назовешь мой поступок этим словом, а я назову его спасением. И спасением даже не своим, а несчастных наших сыновей, судьба которых беспокоит меня сейчас более всего остального. Ехать нужно послезавтра. Прощаться ни с кем не следует, это ни к чему, только вызовет лишние осложнения.
– Ты кажется, забыла о дочери своей. Говоришь о каждом, о сыновьях, об Антоне, а о ней ни слова. Отчего?
– Смыковская тот час помрачнела, и присела вновь подле Клюквина.
– Не забыла конечно. Как забыть, – произнесла она, словно сдавленным голосом, – однако взять её с собой, я не смогу… Анна Антоновна уже невеста, вскорости станет она замужней дамой, для чего же ей ехать со мной? Судьба её и так устроена, к тому же сердце мое спокойно, Антон дочь свою любит и все для не сделает, в том я уверенна. Возможно, она возненавидит меня, когда все откроется, что ж, пусть и так, ненависть порой помогает жить и от многого избавляет, к примеру от тоски и грусти. Меня возненавидит, отца станет любить ещё более, чем прежде, а после всё забудется… Будет жить своей семьей, со своим учителем, хоть он и негодяй, но она того никогда не узнает.
Павлу Николаевичу вдруг стало жаль Анфису. Ему показалось, что она рассуждает о дочери так, будто та умерла для нее, словно уговаривает себя на смирение и на то, что нужно продолжать свою жизнь дальше, уже без нее. Доктор взял аккуратно руки Смыковской в свои, и ощутив их холод, постарался согреть. В первый раз он увидел тогда, как Анфиса плачет.
Всё это время, Антон Андреевич не отходил от окна. Он видел, как в саду, в беседке, Анфиса Афанасьевна и Клюквин говорят о чем-то.
«Верно Анфиса справляется у доктора о моем здоровье, – думал он, – Вот ведь какая, хоть и сердится, а все же волнуется обо мне».
Повернувшись к столу, Смыковский взял с его края колокольчик и позвонил. Через мгновение в дверях появилась Катя.
– Звали барин? – спросила она, как всегда чуть поклонившись.
– Сходи Катя за барыней, вон она, в саду. Так ты скажи, что барин ждёт ее, как и прежде в кабинете, для окончания разговора, – велел Смыковский.
Ничего не ответив, Катя только покорно качнула головой, выслушав слова барина и торопливо покинула комнату.
Смыковский вновь приблизился к окну. Вскоре увидел он Катю, накинувшую на себя тяжелый тулуп, и желая видимо укоротить свой путь, пробирающуюся через высокие сугробы, то и дело взмахивая руками и отряхивая с себя мокрый снег. Достигнув наконец беседки, Катя, поклонившись и доктору и барыне,