Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С кухни доносится пение Адаи.
– Самое странное, что я не просто испугалась. Я хотела, чтобы здесь что-то было, хотела, чтобы что-то ждало меня… Думаешь, можно тосковать по тому, что пугает тебя до полусмерти?
Хелен тщательно, как и всегда, обдумывает эти слова.
– Иногда мне кажется, что все сильные чувства в чем-то да схожи. Лучше по возможности избегать их совсем.
Адая возвращается с тарелкой. По комнате плывет запах меда и топленого масла, в чайнике благоухает чай. В пластмассовой таблетнице лежит пригоршня самых разных пилюль. Все это Адая ставит на стол, возле груды книг и документов, и потревоженный листок слетает на пол. Она наклоняется подобрать его.
– «Мельмот Свидетельница: основные источники»?
Хелен и Тее становится неловко под спокойным вопросительным взглядом, которым молодая женщина одаривает их сквозь стекла очков.
– Мы… проводим исследование, вот и все. – Тея пристыжена, и тон у нее слегка надменный.
– Ну да. О Мельмотте. О ней и так все знают, разве нет? – Адая невозмутима.
– Мы – нет, – говорит Тея. – Только недавно узнали.
– Конечно, мы понимаем, что это просто легенда, – добавляет Хелен.
– Вот как! – насмешливо улыбается Адая. – Вы не думаете, что она следит за вами? Наверное, ваша совесть чиста. А теперь, Тея, поешьте, пожалуйста.
Хелен встает. Она устала. Колено ноет тупой болью.
– Мне пора, – говорит она. – Но мы, вероятно, увидимся завтра. Тея, тебе звонила Альбина Горакова?
Тея смеется.
– Прямо-таки королевское приглашение. Сначала ужин, а потом – помогай тебе бог, Хелен, невежественная ты дикарка, – опера.
Она обхватывает ладонями чашку, подрагивающую на блюдце.
Адая смотрит на Хелен:
– Вы не любите музыку?
– Когда-то любила.
Бесполезно объяснять и в равной степени бесполезно сопротивляться. Альбину Горакову, как она уже успела выяснить, так же невозможно сдвинуть с места, как Пражский Град. Хелен застегивает пальто.
– Тея, мне зайти завтра? Ты справишься?
Адая и Тея отвечают одновременно:
– Да-да.
– Да, теперь все будет в порядке.
Молодая женщина стоит возле кресла Теи. Из чайника у нее в руках поднимается пар, и ее густые светлые волосы и рыжая грива Теи блестят в электрическом свете. Тея в своем парчовом халате выглядит не хрупкой и измученной болезнью женщиной, а королевой, у которой появилась фрейлина.
По дороге домой Хелен прислушивается, не раздастся ли за спиной звук шагов ее преследователя, но никого нет. Или просто похрустывает еще не везде расчищенный снег? Возможно. Хелен почти готова поверить, что появление застенчивой и расторопной молодой женщины в плотных коричневых колготках положило всему этому конец – и тревожным снам по ночам, и проницательным подмигиваниям голубоглазых галок, и пристальным взглядам школьников на улице. Йозеф Хоффман умер, как это рано или поздно случится со всеми, а Карел Пражан сбежал, поджав хвост, как это случается со многими. Но, поднимаясь по лестнице к себе домой и покорно смиряясь с новой болью (вполне заслуженной болью) в пульсирующем колене, Хелен думает об имени, выгравированном на «камне преткновения». Конечно, Мельмот Свидетельница – сказочка, которой пугают детей, но от всего остального так легко не отмахнуться. До полуночи еще два часа, и Хелен собирается посвятить их оставшейся половине рукописи Йозефа Хоффмана.
В квартире тихо. Не мерцает экран телевизора, из комнаты Альбины Гораковой не слышно бормотания, не чувствуется даже мускусного запаха жженого ладана, который должен заглушить сигаретный дым. И все-таки Альбина зря времени не теряла: на кровати Хелен (вы помните голый матрас под голой лампочкой) лежит какой-то ворох темной тонкой материи. Это платье – очень старое, очень изящное, едва ли не рассыпающееся от прикосновения, расшитое листьями папоротника и маленькими бисерными птичками. Еще здесь шерстяной кашемировый платок, от которого несет камфорой, пара туфель с пряжками и аккуратно сложенный гранатовый гарнитур, кроваво поблескивающий на свету. Записки нет, да и не требуется. Хелен представляет, как сидит в ложе, направив на сцену медный лорнет, а по полу за ней тянется след из расшитых бисером клочков расползающегося тюля, и смеется. Где-то очень далеко она слышит ответный смех, который исходит будто бы из картонной коробки под кроватью. Она сбрасывает сверкающий ворох на пол, берет со стола рукопись Хоффмана и ложится на тонкий жесткий матрас, чтобы почитать.
Рукопись Хоффмана
Прага изменилась, но не больше (как мне казалось), чем меняется дверь, когда ее перекрашивают. На муниципальных зданиях появились красные полотнища с черной свастикой, немецкие мальчики надели форму. Однажды вечером загорелась синагога, и пожарные службы не делали ничего, пока весь храм не сгорел дотла, но я узнал об этом уже после окончания войны.
Часто, проходя мимо магазина Байеров, я слышал радио. Каждый раз я представлял, как Фредди кружится в натопленной комнате, цветы вянут в камине, а Франц протягивает мне руку в щель закрывающейся двери, и каждый раз снова ощущал гнетущую неприязнь и жажду обладания.
Как-то январским вечером, когда мне было четырнадцать, – в пятницу, я точно это помню – я поздно возвращался из школы. В освещенных окнах домов по всей Виктория-штрассе жители Праги и солдаты рейха вели дружеские беседы за чашечкой кофе с пирожными. Вернувшиеся с реки галки искали места для ночлега, а трамвайные звонки заливались, как колокольчики на рождественских санях. Все выглядело точно так же, как было всегда и как всегда будет, но вдруг, свернув на свою улицу, я увидел в дверях пустого магазина герра Новака. Он рыдал, держа шляпу в руках. Это была не рассчитанная на публику демонстрация отчаяния, а очень личное переживание, столь же интимное, как размышления. Я спросил:
– Что случилось, герр Новак? Вы что-то потеряли?
Я вспомнил, как это часто бывало, свой потерянный молдавит, и сунул руку в карман, как будто мог его там нащупать. Герр Новак отозвался:
– Йозеф, это ты? Ты так вырос. Тебя не узнать.
Я сел рядом с ним на ступеньку. От него пахло пивом.
– Я просто старался поступать правильно, – сказал он. – Во что тогда верить, если мы не можем верить в закон?
Ответа у меня не было, и я надеялся, что он и не ждал ответа. Он дернул себя за форменную шинель.
– Я просыпаюсь голым, и тогда я просто человек. Но когда я надеваю форму, я становлюсь законом. Существует только один закон, и он справедлив. Всю жизнь я верил в него, как моя жена верит в розы, которые выращивает. Кому я буду служить, если окажется, что я поклонялся ложным богам? Чем тогда окажется вся моя жизнь?
Он продолжал сбивчиво изливать мне душу – выпивка развязывает таким людям язык. Существуют законы, сказал он, в целесообразности которых он сомневается.