Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сборнике было напечатано шесть рассказов Бабеля.
«Я чувствовал по содержанию „Конармии“, — вспоминает Плоткин, — что ее автор не может не знать иврита. Позвонив ему, я вместе с Хабонэ отправился к нему домой.
— Нам бы хотелось, чтобы вы написали что-нибудь для нашего сборника…
— Но я не владею ивритом…
— Вы совсем не знаете его?
— Нет, я могу читать на иврите. Но вы можете перевести мои рассказы на иврит и показать их мне.
Тогда я, не откладывая, взялся за перевод, перевел пять рассказов, а Хабонэ перевел один рассказ. Мы отнесли их Бабелю, а затем, когда я пришел к нему за ответом, он сказал, что доволен переводом и что рассказы можно печатать и даже отметить, что они публикуются с согласия автора. Бабель поинтересовался, с какой целью мы решили выпустить этот сборник. Я признался ему, что мы хотим направить литературу на иврите в революционном направлении и нам бы очень хотелось выпустить несколько таких сборников…»
Бабелю пришлась по душе эта идея, и он взялся написать для второго сборника воспоминания о Менделе Мойхер-Сфориме и Хаиме-Нахмане Бялике. Естественно, что Плоткин был польщен и обрадован предложением Бабеля, но второй сборник так и не вышел, да и у самого Бабеля, надо думать, возникли иные обстоятельства.
Финал истории издания сборника «Берешит» оказался печален. В нем было столько грамматических ошибок, что зачастую пропадал смысл слов и фраз. Авторы сборника не сумели распространить его, и практически весь тираж сгнил в дровяном сарае родителей жены Плоткина. Таков был конец «Начала» и вместе с тем конец иллюзий, из-за которых пришлось вынести столько мук.
Бабеля читают на иврите
Ивритские критики в подмандатной английской Палестине заметили Бабеля сразу по выходе его первых книг.
О биографиях писателей и критиков, творивших в эти смутные времена (особенно второстепенных), часто известно немногое. Например, Ицхак Норман (Симановский; 1899, родился в Дубово, Украина; дата смерти неизвестна, но есть точные сведения, что умер он в Тель-Авиве) учился в университетах Ташкента и Ленинграда, в 1920-х в Самарканде преподавал в любительской театральной студии, где играли на иврите, а также преподавал иврит на курсах организации Ге-Халуц. В 1928 году переехал в догосударственную Палестину, работал чиновником в разных сионистских организациях. Публиковал статьи о литературе и театре, сначала по-русски, потом на иврите, и книги на иврите о «Габиме» и др. Был близок к тель-авивским литературным кругам 3-й алии (выходцев из России), но не был просоветским. В 1929 году Ицхак Норман во время работы для литературного журнала «Жатва революции» составил обзор новой и — благодаря революции — «другой» русской литературы. В своей статье, опубликованной в палестинском журнале «Га-Ткуфа» в 1929 году, он приводит пространный обзор русской литературы без упоминания еврейской темы и без слова «еврей». Сначала автор дает типологическое описание литературы, рожденной революцией, а потом с разной степенью подробности разбирает творчество отдельных прозаиков и поэтов. Он начинает со следующих общих утверждений:
«Мнимый реализм, опускающийся до откровенного натурализма, расчленяющего, препарирующего и заостряющего действительность, — все это в знак протеста против таинственности в литературе, против отточенной символичности, которая доминировала в предшествующее революции время (в творчестве Андреева, Блока, Брюсова, Ремизова, Белого, Мережковского, Городецкого, Ахматовой, Гумилева)».
На мой взгляд, здесь автор не учитывает то, что мировая война и революция принесли гораздо более реалистичный взгляд на литературу и более реалистичное мировоззрение.
«Восхваление и благодарение в адрес „госпожи Жизни“, желание поклоняться вещи, факту, тому, что можно осязать; дополнительная душа находится в явном; жизнь, свободная от ярма, выжимать сок до последней капли — до тех пор, пока все это не примет форму совсем уж безобразную, грубую, первобытную; беспощадное своеволие как антипод сомнениям, слабохарактерности, созерцательности и стремления ускользнуть от „госпожи Жизни“ — жирной и бесформенной, неряшливой и непорядочной».
К словам критика о «дополнительной душе» необходим специальный комментарий из области иудаизма, не менее сложный, чем к текстам Бабеля. Говоря о «дополнительной душе», да еще и «находящейся в явном» (реальном мире), критик обыгрывает предание, согласно которому для празднования шабата в полной мере человек должен получить еще одну, другую, возвышенную душу. Иными словами, реальности приписывается то же самое свойство, которое характеризует душу еврея в субботу. Эта инверсия позволяет критику сделать такой вывод: «…и отсюда — обилие плотского, психология и сумрачная, депрессивная биология, царящая в каждой книге, у каждого писателя.
Сознание „избранности“, собственной изысканности, а на деле — торопливая неряшливость и самоуверенность, своевольное стремление установить раз и навсегда свою неоспоримую истину, втиснуть теорию, метод, мысль в узкое русло какого-нибудь направления или школы и с жестокостью инквизитора следить, чтобы не были нарушены установленные законы».
Здесь вновь традиционное представление о еврейской избранности превращается под пером критика в свою противоположность, желание уже самого автора стать неким избранным, имеющим право на суждения, равные божественным.
Критик продолжает:
«Новый стиль в языке: революция выплеснула наружу речь дикую, непричесанную, жаргон российских низов, новые символы и понятия, переменчивые, скользкие — в противоположность интеллигентному бессильному языку, тихому и бледному. Желание дать право гражданства новому языку, близкому к речи толпы, митинга, улицы, ввести в поэзию шум вместо шороха, грохот барабанного боя и морского прибоя вместо голосов бесплотных призраков, создать поэзию из просторечья, а не из тихих ямбов».
Создается впечатление, что критик знает и подразумевает здесь не только мысли, восходящие к стихам Маяковского об улице, которой нечем кричать и разговаривать, но и работы лингвистов о новом языке революции.
«И наконец, размежевание, откат назад, снова сомнения и неуверенность, колебания, незаметные невооруженному взгляду, признаки усталости, разочарования, одиночества, горечь и ощущение, что тебя предали».
Такова цитата. Норман противопоставляет Бабеля Леониду Андрееву, имея в виду, что Андреев пишет «тьму» (подразумевается знаменитый рассказ Андреева), а Бабель — то, что открыто глазу, явственно. Норман изъясняется сильно, но не совсем прозрачно — он не стесняется в выражениях и в то же время манипулирует словами, чтобы донести сообщение только тем, кто поймет его.
Норман описывает особенности творчества писателей. Прозаики: Борис Пильняк, Всеволод Иванов, Лидия Сейфулина, Леонид Леонов, Ицхак (в ивритской транскрипции) Бабель. Поэты: Есенин, Маяковский. Писатели-попутчики, «вступившие в литературу без шума, скромно»: Виктор Шкловский, Борис Пастернак, Вадим Шершеневич, Анатолий Мариенгоф, Лариса Рейснер.
Норман причисляет Бабеля к когорте самых известных писателей, высоко ценя его «маленький сборник рассказов под названием „Конармия“». Он называет Бабеля человеком, который проскользнул в поезд и которого легко ссадить, если окажется, что у него нет денег на билет; следует заметить, что отдельные упомянутые Норманом писатели явно были весьма значительными и их книги прославились не только своими литературными достоинствами, но и влиянием на жизнь читателей. О Бабеле Норман пишет следующее (в переводе с иврита):