Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зимний кот кроток, тих и волшебен. Совмещает в себе текучесть воды, когда торопится по своим делам, и неподвижную тяжеловесность камня, когда мимикрирует под шапку и не вздрагивает, даже если на него сесть. В то же время, начав движение, с легкостью проходит через закрытые двери, протекает сквозь щели, и только окна ему не даются: кот сидит на подоконнике и методично бумбумкает лбом об стекло.
– Дятел ты, дятел, – говорю я ему со вздохом.
Кот смотрит на меня ласковым взглядом существа, превосходящего меня настолько, что обижаться на «дятла» ему просто смешно. Белый подшерсток на его лопатках топорщится. Он похож на рыжего кошачьего ангела с прорезающимися крылышками.
Кот учится разговаривать. Но осваивает не нормальную человеческую речь или хотя бы абырвалг, а какие-то ошметки сетевого сленга.
Утром, прибежав к миске на кухню и сбив по пути двоих-троих замешкавшихся людей, танцует на задних лапах, выкрикивая: «Уняня! Уняня!»
Затаившись на шкафу, прыгает на старшего кота с криком: «Каваааай!»
И запомнил, поганец, универсальное возражение на любое замечание.
– Не люди для котиков, а котики для людей! – говорю я, обреченно накладывая в миску корм в шесть утра.
– Пруф? – мелодично осведомляется кот и ставит хвост вопросительным знаком.
Кот Матвей меня любит.
Девиз кота: «раз я тебя полюбил – терпи, детка». Все как у людей.
По утрам кот приходит и начинает делать мне непрямой массаж сердца. Сердце, по мнению Матвея, находится у меня в животе.
Я сразу оживаю. Попробуй не оживи, когда десять килограмм спасительного котика мнет твою печень.
– Твоюжмать! – выдыхаю я.
Котик смотрит укоризненно. «Скотина ты неблагодарная. Я тебя реанимировал, а ты».
И уходит спасать собаку. У собаки сердце в ухе, и если за него укусить, собака тоже очень смешно оживает.
После завтрака Матвей ложится на спину и придирчиво вылизывает себе пузо. Потом сохнет, призывно раскинув лапы в стороны, как наложница в гареме перед приходом султана.
Если, проходя мимо, ткнуть в него пальцем, кот разорется и устроит скандал. Он напоминает девицу, которая сперва сосредоточенно красит по одному ноготку, потом бегает, беспомощная, машет ладошками, вся такая трогательная, несуразная такая вся, потом случайно задевает свеженалаченным пальчиком экран айфона и орет: «Да чтоб ты сдох, Стив Джобс!»
Вообще он истеричка. Если в квартире появляется существо мужского пола, кот сразу понимает: будут бить. Допустим, вешать на столбах. Фаршировать куропатками. Или я, наконец, исполнила давно обещанное и пригласила таксидермиста. Короче, добра не жди.
И с протяжным лебединым криком кот лезет под диван.
Под диваном он застревает. Потому что, с одной стороны кот Матвей – это поэт-метафизик Владимир Эрль. В том смысле, что он тоже рыжая вертлявая дылда. С другой стороны, у него, как у бедной девочки из клипа про лабутены, в критический момент очень некстати отрастает ЖОПА. Ее никуда не всунешь. Она навлечет на него погибель, на то она и жопа. Все они так поступают.
Кот бьется под диваном, как раскормленная рыбка, застрявшая в сети. Смерть близко! Таксидермист дышит ему в затылок, точит вострый нож и готовит опилки. Куропатки подбираются вплотную, рассчитываются вполголоса на первый-второй, решают, кто сначала полезет, кто замыкает, кто захватит яблочко.
Тут появляюсь я. Секунд десять борюсь с разрывающими меня полярными желаниями: вытащить этого придурка за хвост наружу или дать ему пинка. Жалость к убогим побеждает, и я приподнимаю край дивана.
Стрела Робин Губа дольше летит в цель, чем кот шмыгает до стены и затихает там. Сердце у него колотится. По лбу стекает пот. Но кот знает, что злой таксидермист не пролезет за ним, а значит, он спасен.
Через пару часов, когда все давно ушли, кот Матвей красивой походкой от бедра выходит в комнату. Подкручивает усы. Смотрит на меня с чувством превосходства. Что, мол, глупая женщина, все работаешь? А я вот прекрасно провел время!
– Иди сюда, кретин моей души, – говорю. – Будем делать семейный портрет.
– Не хватай меня за шейку! – орет кот. – Я же помылся!
Десять дней.
Меня не было всего каких-то десять дней. Матушка моя, женщина голубиной кротости, взяла дом на себя. Я полагала, что за столь короткое время вожжи домашнего хозяйства не выпадут из ее нежных пальцев.
Вожжи не выпали.
Сюрприз ожидал в другом месте. Коты, оставленные без жесткой руки, совершенно озверели и потеряли человеческий облик.
Когда я вошла в квартиру, они сидели, обнявшись, на батарее, и распевали нетрезвыми голосами песню «Комбат-батяня, батяня-комбат». Заслышав шаги, старший обернулся и хрипло скомандовал:
– Слышь, девка! Эта… отрубей давай!
Я с изумлением наблюдала, как матушка покорно ставит перед ними наполненные доверху миски. После чего оба оскотинившихся товарища пали на корточки и принялись жадно поглощать корм. Ладно бы только младший! Тот всегда закапывался рылом в еду, свински чавкал, дрыгал задней ногой от избытка чувств, а после, нажравшись, обессиленно валился кверху брюхом, не отходя от места трапезы, и только время от времени звучно икал. Но старший! Старший, когда-то повязывавший салфетку! Отказывавшийся есть без серебряной вилочки! Старший, рядом с которым вы чувствовали себя троглодитом, дорвавшимся до куска мамонта, и стыдливо отводили взгляд!
Пока коты ели, я огляделась.
Пол был усыпан алыми лепестками. Не в честь моего приезда, а потому что Матвей добрался до цветов. Подушка, моя любимая подушка, хранила отчетливые следы костлявой кошачьей задницы. Из туалетной бумаги в ванне свили гнездо, в котором уместился бы орел, а все потому что – цитирую матушку! – котику хотелось поиграть.
Котику? Котику?! Вот это осоловелое разжиревшее отродье – котик?
Котик – это я, потому что не прибила двух волосатых мерзавцев сразу по приезде.
Нажравшись, оба сукиных сына залезли на диван, спихнули оттуда пуделя с Дульсинеей и пытались отыскать пульт от телевизора. Порвали обивку, уронили и разбили найденный пульт и поскакали, гогоча, по квартире, сшибая зазевавшихся детей и собак.
– Ах вы мои милые! – проворковала матушка, святая женщина. – Ах вы мои крошки!