Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего я не препираюсь, — ответил он, хотя это была неправда.
— Все время препираешься. — Она потерла живот в том месте, где он уже начал округляться.
— А почему бы мне на хрен не препираться? — Ему не хотелось при ней сквернословить, но слишком уж много в нем плескалось пойла: когда он находился рядом с накачанным героином Джесси, лишняя капелька виски казалась не вреднее лимонада. — Два месяца назад я будущим папашей еще не был.
— Ну и?
— Ну и — чего?
— Ну и что ты этим хочешь сказать? — Лайла положила тарелки в раковину и вернулась в их маленькую гостиную.
— А что я, по-твоему, хочу сказать, черт дери? — взвился Лютер. — Какой-то месяц назад…
— Что? — Она выжидательно глядела на него.
— Месяц назад меня еще не притащили в Талсу, не окрутили, не засунули в дерьмовый домишко на дерьмовой улочке в дерьмовом городишке.
— Это никакой не дерьмовый городишко. — Лайла распрямилась и повысила голос. — И тебя никто не окручивал.
— Неужели?
Она надвинулась на него, сжав кулаки, обжигая его пылающими угольками глаз:
— Ты не хочешь меня? Не хочешь нашего ребенка?
— Я хотел, чтоб был выбор, — ответил ей Лютер.
— Выбор у тебя есть. Ты каждый вечер таскаешься по улицам. Ты даже никогда не приходишь домой, как подобает мужчине, а если приходишь, то или пьяный, или обкурившийся, или и то и другое.
— Приходится, — заметил Лютер.
— Почему? — спросила она. Губы у нее дрожали.
— Да потому что мне иначе не вынести… — Он оборвал себя, но слишком поздно.
— Чего не вынести, Лютер? Меня?
— Пойду я.
Она схватила его за руку:
— Меня, Лютер? Да?
— Проваливай к тетке, — бросил Лютер. — Потолкуйте с ней, какой я нехристь. Придумайте, как обратить грешника на путь праведный.
— Меня? — спросила она в третий раз, и голос у нее был тоненький и какой-то отчаянный.
Лютер вышел, пока ему не захотелось что-нибудь тут расколошматить.
Воскресенья они проводили у тети Марты и дяди Джеймса, в шикарном доме на Детройт-авеню, во втором Гринвуде, как его с некоторых пор называл про себя Лютер.
Лютер-то знал, что есть два Гринвуда, точно так же, как существуют две Талсы, и ты можешь оказаться либо в той, либо в другой, зависит от того, где ты — к северу или к югу от железной дороги, ведущей во Фриско. Он уверен был, что и белая Талса — это несколько разных Талс, стоит лишь копнуть поглубже, но он покамест ни с какой из них познакомиться не успел, ибо все его взаимоотношения с белыми по большому счету ограничивались фразой: «Какой вам этаж, мэм?»
Но в Гринвуде разница быстро стала для него куда яснее. Есть «плохой» Гринвуд — улочки, отходящие от Гринвуд-авеню, сильно севернее перекрестка с Арчер-стрит, и еще несколько кварталов вокруг Первой улицы и Адмирал-стрит, где пятничным вечерком постреливают и где прохожие могут уловить запашок опиума на утренних улицах.
Зато «хороший» Гринвуд, как здешним жителям хотелось верить, составлял девяносто девять процентов этих мест. Он занимал холм Стэндпайп-хилл, и Детройт-авеню, и центральный деловой район — саму Гринвуд-авеню. Он включал в себя Первую баптистскую церковь, ресторан «Белл и Литл», кинотеатр «Дримленд», где за пятьдесят центов можно увидеть «Маленького бродяжку» или «Любимицу Америки» .[32]Там издавалась газета «Талса стар», там же обходил улицы темнокожий помощник шерифа с ярко начищенной бляхой. Там же обитали доктор Льюис Т. Уэлдон и Лайонел Э. Гаррити, эсквайр, а также Джон и Лула Уильямс, которым принадлежала кондитерская «Уильямс», и универсальный гараж «Уильямс», и сам «Дримленд». Эти же края представлял О. У. Гарли, владелец бакалейной лавки, магазина всякой всячины да в придачу еще и гостиницы «Гарли».
Воскресным утром здесь шли службы в церкви, воскресным днем здесь обедали на изящном фарфоре, на белейших льняных скатертях, и из виктролы [33]тихонько струилось что-нибудь утонченно-классическое, словно звуки прошлого, хотя подходящего прошлого ни у кого здесь не было.
Вот чем этот другой Гринвуд бесил Лютера сильней всего — музыкой. Услышишь ее, и сразу понятно, что она белая. Шопен, Бетховен, Брамс, всякое такое. Лютер представлял себе, как они посиживают за роялем, перебирают клавиши в какой-нибудь огромной комнате с полированным паркетом и высокими окнами, в то время как слуги на цыпочках снуют за дверью.
Эта музыка сочинялась теми и для тех, кто порол своих конюших и трахал своих горничных, а в выходные ездил на охоту убивать маленьких, ни в чем не повинных зверюшек, которых даже не ел. Они возвращались домой, уставшие от безделья, и сочиняли или слушали музыку и пялились на портреты предков, таких же праздных, как они сами, и читали детям проповеди насчет того, что хорошо, а что дурно.
Дядюшка Корнелиус всю жизнь работал на таких людей, пока не ослеп, да и Лютер на своем веку тоже повидал таких немало, и он рад был уйти с их дорожки и предоставить их самим себе. Но ему ненавистна была сама мысль, что здесь, в большой столовой Джеймса и Марты Холлуэй на Детройт-авеню, собравшиеся черные, казалось, изо всех сил стремятся отмыться добела — с помощью еды, выпивки, денег.
Он предпочел бы побыть с коридорными, конюхами, с теми, чье оружие — банка с ваксой или сумка с инструментами. С теми, кто работает и играет с одинаковым усердием. С мужиками, которым, по известному присловью, ничегошеньки не нужно, кроме как метнуть кости, принять капельку виски да прижаться к милой.
Тут, на Детройт-авеню, и не слыхивали таких поговорок. Куда там. Тут твердили про то, что «Господь ненавидит то-то и то-то», «Господь не дозволяет того-то и того-то», «Господь не совершает того-то и того-то», «Господь не допустит того-то и того-то». Бог у них — как старый сварливый хозяин, который чуть что — сразу хватается за плетку.
Они с Лайлой сидели за длинным столом, и Лютер слушал разговоры о белых людях, ведущиеся с таким видом, словно эти белые люди, со всеми чадами и домочадцами, того и гляди повадятся сидеть тут вместе с ними по воскресеньям.
— Сам мистер Пол Стюарт, — важно рассказывал Джеймс, — пожаловал вчера ко мне в гараж со своим «даймлером» и говорит: мол, Джеймс, сэр, доверяю вам это мое авто, а по ту сторону железки никому так не доверяю.
А потом в беседу встрял Лайонел Гаррити:
— Придет время, и все поймут, что наши мальчики сделали в войну, и тогда скажут: пора. Пора позабыть все эти глупости. Мы все — люди. Одинаково проливаем кровь, одинаково думаем.