Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто бы подумал, что двойное самоубийство может повергнуть в тоску целый город? Вена ценила свои самоубийства, особенно драматичные, эффектные. Например, молодая женщина в подвенечном наряде, бросившаяся с поезда, или циркач, отбросивший шест и спрыгнувший с каната навстречу смерти. Публика аплодировала: прыжок был веселый, и все думали, что так задумано по сценарию. Только когда из-под безжизненного тела растеклась кровь, хлопки стихли, послышались прерывистые вздохи, женщины отвернулись, догадавшись, что на их глазах этот человек только что пополнил самый длинный список самоубийств в Европе.
Самоубийства и венерические болезни. Два главных убийцы в городе не давали пощады ни людям высокого, ни самого низкого звания.
Хиршфельдт заполнил историю болезни барона и пригласил следующего пациента. Глянул в журнал: герр Миттл, переплетчик. Бедняга!
— Герр доктор, с вами хочет увидеться капитан Хиршфельдт. Могу я сначала пустить его?
Хиршфельдт простонал. Зачем Давид беспокоит его в клинике? Он надеялся, что у его эгоцентричного братца хватит такта не появляться в приемной. Герр Миттл был нервным маленьким человеком, заплатившим высокую цену за неосторожность, проявленную им в далекой юности. Ему было так стыдно за свое заболевание, что он не пошел лечить его на ранней стадии, когда еще можно было что-то исправить.
— Нет, передайте капитану мои извинения, но пусть он подождет. Сейчас очередь господина Миттла.
— Очень хорошо, герр доктор, но…
— Но что? — Хиршфельдт подсунул палец под воротник: он царапал ему шею больше обычного.
— У него кровотечение.
— О, господи. Пусть заходит.
Сводный брат, на фут выше его и на тринадцать лет моложе, вошел в кабинет, прижимая к скульптурной челюсти промокший от крови шелковый платок. Рубиновые капельки крови блестели на светлых широких усах.
— Давид, что ты учудил на этот раз? Еще одна дуэль? Ты уже не мальчик. Когда ты научишься держать себя в руках? Кто на этот раз?
Хиршфельдт поднялся из-за стола и пригласил брата к смотровому столу. Вспомнил, что не попросил медсестру поменять простыню. Лучше поостеречься, чем потом жалеть, и потому он посадил его в кресло возле окна. Осторожно поднял окровавленный платок.
— Давид.
В его голосе звучало осуждение. Он провел пальцем по старому белому шраму, дугой изогнувшемуся над правой бровью брата.
— Один дуэльный шрам можно извинить, даже в твоих кругах. Но два… два явно ни к чему.
Он обработал новую рану спиртом, брат морщился. Шрам наверняка останется. Рана от укола, нанесенного рапирой, была короткой, но глубокой. Хиршфельдт подумал, что она затянется без швов, если края соединить и наложить тугую повязку. Но будет ли носить повязку его тщеславный брат? Вряд ли. Он потянулся за нитками.
— Так ты скажешь? Кто?
— Ты его не знаешь.
— Вот как? Ты бы удивился, услышав, кого я знаю. Сифилис не признает армейских чинов.
— Это был не офицер.
Хиршфельдт помедлил. Блестящий кончик иглы замер над раной. Он повернул к себе лицо брата. Сонные глаза, такие же синие, как и ладно скроенный мундир молодого капитана, равнодушно смотрели на него.
— Штатский? Давид, ты зашел слишком далеко. Это может кончиться катастрофой.
— Нет. Мне не понравилось то, как он произносил мое имя.
— Твое имя?
— Да брось, Франц. Ты прекрасно знаешь, как некоторые люди произносят еврейские имена. Каждый слог звучит, как насмешка.
— Давид, ты излишне чувствителен. Тебе повсюду мерещится насмешка.
— Тебя же ведь не было при этом, Франц, а потому ты не можешь судить.
— Нет, в этот раз меня там не было. Но я и раньше все это видел.
— Хорошо, если даже я проявил излишнюю чувствительность, если ошибся, то, что произошло потом, подтвердило мои подозрения. Когда я вызвал его на дуэль, он заявил, что я, как еврей, не могу требовать сатисфакции.
— Что он имел в виду?
— Он, конечно же, ссылался на манифест Вайдхофена.
— На что?
— Ох, Франц! Удивляюсь порой, в каком городе ты живешь. Манифест Вайдхофена уже несколько недель обсуждают во всех венских кафе. Это реакция немецких националистов на то, что множество евреев и в университете, и среди офицеров стали умелыми и опасными фехтовальщиками. Что ж, у них не было другого выхода: надо же защитить себя от участившихся провокаций. В манифесте утверждают, что еврей от рождения лишен чести. Он не может отличить грязного от чистого. Он бесчестен, да и человеком его назвать нельзя. Потому-то его и невозможно оскорбить. Из этого следует, что еврей не вправе требовать сатисфакции за оскорбление.
Франц изумленно вздохнул:
— Господи, помилуй.
— Понял?
Давид рассмеялся и тут же скривился от боли.
— Даже ты, мой мудрый старший брат, всадил бы в этого парня скальпель.
Насмешка судьбы заключалась в том, что Давид Хиршфельдт, в отличие от Франца, иудеем не был. Мать Франца умерла от чахотки, и через два года отец влюбился в баварскую католичку. Он перешел в ее веру, чтобы жениться на ней. Их сын Давид вырос среди запахов воскресного ладана и рождественских елок. Единственной еврейской отметиной светловолосого синеглазого молодого человека, наполовину баварца, было его имя.
— Это еще не все.
— Что?
— Ходят слухи, что меня выставят из «Силезии».
— Давид! Этого быть не может. Ты же чемпион, еще с гимназических времен. За что? За последнее… приключение?
— Конечно же, нет. Все в «Силезии» участвуют в запрещенных дуэлях. Но, похоже, «чистая» кровь моей баварской мамочки больше не спасает от «пятна позора» нашего папы.
Франц не знал, что сказать. Брат придет в отчаяние, если его попросят из «Силезии». И фехтовальному клубу придется несладко без лучшего бойца. Если Давид прав, если дело не в его сверхчувствительности, ситуация куда хуже, чем он предполагал.
В кабинет вошел последний пациент. Хиршфельдт извинился:
— Прошу прощения, что задержал вас, герр Миттл, непредвиденные обстоятельства…
Он поднял глаза и обратил внимание на походку Миттла. Ухудшившееся состояние пациента насторожило его. Миттл вошел на негнущихся, широко расставленных ногах, встал возле смотрового стола, нервно теребя в руках шляпу. Его узкое лицо было осунувшимся и серым, как всегда. Хиршфельдт заметил на его рубашке пятно. Странно, Миттл всегда был очень аккуратен. Хиршфельдт тихо к нему обратился:
— Сядьте, герр Миттл, расскажите, как вы себя чувствуете.
— Благодарю, герр доктор.
Он осторожно присел на стол.
— Неважно. Весьма неважно.