Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яну нравились ее пушистые светлые волосы и густые черные ресницы. Любка не откровенничала, что родилась шатенкой, а в блондинку превратилась за компанию с подругой. Пушистые – спасибо фену: он лысого пушистым сделает. О ресницах и говорить нечего, была бы польская тушь.
…Она в первый же вечер обратила внимание на высокого парня, растерянно топтавшегося в поликлинике. Заметила по счастливой случайности: рабочий день кончался, начальство свалило; можно было вытащить «Анжелику – маркизу ангелов» и сунуть под регистрационную ведомость. И не было никакой необходимости вести его к дежурному врачу – другому бы сказала, что сам найдет, не граф; однако ж проводила. В карточке нашла фамилию и год рождения, с сожалением узнав, что парню всего двадцать один год. Имя такое, что язык сломаешь; оказалось проще – Ян. О себе говорил мало. Живет с матерью и бабкой, там еще какой-то Яков обретается. Маманин хахаль, поняла Любка. Это хорошо – мать при деле, не будет встревать.
Любка сама не заметила, как начала отгораживать Яна от остальных, словно медленно вырезала маникюрными ножничками силуэт из семейной фотографии. Чем чаще он оставался ночевать, тем уверенней продвигались ножнички и тем легче было представить другую фотографию, тоже семейную, на которой она с Яном, а между ними Танюшка. В секции за стеклом, где стояли «гостевые» чашки, к сахарнице была прислонена фотка трехлетней давности, где дочка первоклассница, они тогда специально пошли в фотоателье. Любка на ней очень молодо вышла, поэтому передвинула сахарницу вперед и часто просила Яна достать из секции чашки, надеясь, что он заметит фотку. Может, и заметил, но ничего не говорил, а когда карточка выпала, поставил назад.
О Таньке рассказала в первый же раз, когда Ян остался у нее: пускай знает. Испугается? – вот и проверим на вшивость. Он не испугался, продолжал бывать. О муже не спрашивал, а спросил бы, так у Любки была наготове формула «муж объелся груш»; обычно больше вопросов не задавали. С Яном и до груш не дошло – не интересовался.
Про него за четыре месяца Любка узнала, что прошел армию (значит, мужик, а не сопляк), ест аккуратно и мало, учится в университете и работает, недавно схоронил отца… В семье все культурные, пишут диссертации; друг учится в Ленинграде, второй в Москве. Много читает; очень хвалил одну книжку, про какого-то мастера и маргаритки, что ли. Зато не читал «Анжелику». Фантастику любит, но она тоже не лаптем щи хлебает – «Таис Афинскую» недавно читала. Дико интересно про древних этих, только имена – язык сломаешь. Так что им есть о чем поговорить. Однако мешала разница в девять лет, ей-то в ноябре тридцать стукнуло. Но возраст же и подгонял: пора. Парень он серьезный, водку не пьет (она несколько раз предлагала), только вино; а что курит, так это семечки. Возраст подгонял, но нельзя было торопить события. Матери так и сказала: «Как сложится». Но мамаша сразу начала мозги компостировать: само ничего не сложится, нужна семья, чтоб не получилось, как в тот раз. «А что еврей, – добавила, – так из ихней нации мужья хорошие». – «Какой он еврей?! – опешила Любка. – С чего ты взяла?..» Мать пожала плечами: «А то нет? Я же не слепая».
Сколько Любка ни доказывала, что еврея никогда не назовут Яном, что фамилия у него не еврейская («Бого-рад, понимаешь? Это, по-твоему, Бог еврею радуется, что ли?!»), мать только отмахивалась: «Мне что? Мне все равно, тебе жить». С маманей спорить себе дороже, вон она уже дверь закрыла, по лестнице спускается.
Никакой он не еврей, и непохож даже. И волос у него не черный или, не дай бог, рыжий, а русый, и не курчавится, как у главбуха ихнего, тот еще носатый и картавит, а Ян вовсе нет! Она чуть заколебалась – волосы-то волнистые… Ну так что? Да по фамилии видно, что не еврей никакой, горячится маманя.
…Нет, по Янчику не скажешь, что еврей. Он совсем не такой, как другие евреи. Вот у Кирки был один, они долго хороводились, Кирка считала себя почти замужней дамой – прикидывала, где достать югославскую мебель, – а потом еврей… отпал. Исчез из Киркиной жизни. Она тогда дико похудела, хотя раньше говорила, что ей пофиг, и что еврей, тоже без разницы. Потом она ревела на Любкиной кухне, размазывая тушь по лицу, и на вопросы не отвечала, только мотала головой. Смяла пустую пачку от сигарет, встала. «Они все такие, – процедила сквозь зубы, – все, понимаешь? И только на своих женятся». Кто «они», понятно.
Нет, Кирке нельзя показывать Янчика, хотя он не такой и вообще не еврей. А что там говорила маманя, «мужья хорошие»? Для кого, для своих? И зачем она про тот раз напомнила, при чем тут?..
Любка редко вспоминала «тот раз». Все, проехали. Живем дальше. Только мамаша доставала: что ж это, ходит-ходит, а ребенку хоть бы игрушку принес?.. Любка огрызалась: откуда, мол, ему знать про девчоночьи игрушки, даже разругалась с матерью, но сама-то знала: игрушку не игрушку, но конфет мог бы купить… И сама находила объяснение: Янчик стеснительный, а Танюшка часто у матери, та разрешает ей телик смотреть до опупения, балует… Янчик никогда не жидится: то винчик принесет, то к ужину того-сего, а Таньке купить не догадывается.
…Тридцать лет, если ты выглядишь моложе, не конец жизни, но если ребенку почти десять, то… то ты уже не выглядишь моложе. Танька растет, и все твои тридцать лет берут за горло: давай-давай, поезд уходит. И Любка все чаще высвобождала руку из-под головы дремавшего Яна, озабоченно смотрела на часы: «Ой, чуть не забыла: мать должна Танюшку привести». Когда он звонил, она говорила весело: «Нет, я сегодня занята – делаем с дочкой математику»; пускай соскучится. В следующий раз «мы с дочкой» собирались в зоопарк, смотрели мультики. «Хочешь с нами?..» – «Не буду мешать», – отвечал Ян и вешал трубку.
Он принимал все Любкины объяснения: ребенка растит одна, не подкидывать же все время бабке.
Любка же смотрела на бессмысленно пикающую трубку, задыхаясь от бессилия. Что-то делалось не так и шло не в ту сторону. Да если они такие замечательные мужья, примчался бы сразу! Математику чертову объяснить, в зоопарк сводить, мороженое купить ребенку! Так нет же: «не буду мешать».
Или не еврей?..
И в один из вечеров, когда маманя понятливо забрала Таньку, Любка составила в раковину посуду, твердо решив осторожно повести беседу в нужном направлении. Например, рассказать, что у них в поликлинике никто не смотрит на национальность, а врачи не только евреи… Нет, это не надо; просто – никто не смотрит, и про главбуха ввернуть или ту евреечку из процедурного… В общем, что-нибудь в этом духе. Про Танькину школу можно – дескать, у всех спрашивали, кто какой нации; ну зачем это?.. Так стройно получалось, если б она сама вдруг не ляпнула совсем другое, не предусмотренное хитроумным планом:
– Слышь, моя маманя говорит, что ты еврей.
Как оно выговорилось, Любка не поняла. Кирка бы никогда так не прокололась, точила тоскливая мысль.
Ян спокойно подтвердил:
– Еврей.
Вот так просто сказал: «еврей». И прихлебывает себе чай, будто ничего не случилось, будто так и должно быть, что еврей…
Подходило лето. Мать уехала в Москву на семинар молодых ученых. Или не в Москву?.. Последние несколько месяцев сделали стенки его капсулы более прочными. Перебранка матери с Яковом, примирительный голос бабушки – все звуки снаружи доносились теперь иначе, словно Ян находился в самолете, набирающем высоту, а не лежал на диване с конспектами – шла сессия.