Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И рукой на меня показал.
Что, думаю, дальше скажет?
– Вместе, говорит, пьем, вместе по соседкам ходим… Люблю, говорит, Ванюху… А тут тебя, слышь, корят ни зря – ни походя, день-то деньской… И бабы мусолят, да и дядя: «Ляд, говорит, с тобой, коли пьешь!» А нешто на твои пью?.. Господа приезжающие дают на водку – так и пью… Попросил на армяк: у тебя старый, слышь, хорош, кушак дай – Васюхе годится. Вот жисть-то она!.. вот!.. не давайте, слышь, бабы, новых рубах ему, в старых нащеголяется, а эти и Василью годятся.
Петруха, помню, опять головой тряхнул и прошел по избе.
– Дай, говорит, Ваня, обух!.. дай топор!.. Дядю, слышь, подай!..
Тут уж я подошел к нему прямо да и ухватился за руки; вижу – совсем его дурость какая-то одолела.
– Отстань, говорю, не ругайся!
– Ваня, слышь, не бранись, не сердись на меня!.. хоть ты-то!..
Да так, помню, болезно молвил он это, что у меня и руки опустились, и кровь на сердце кинулась. Матюшка, племянник, ревет и самострел кинул.
– Тебя, говорит, что ни на есть люблю пуще всех. Не замай меня!..
Я опять ухватился за руки.
– Ваня, мол, оставь дурости!.. не ругайся!..
– Где, слышь, дядя? – гудет мой парень, словно вон бык на пастве. – Дядю, говорит, позови! Уйду, да и не приду больше, а дядю позови! Отдам ему вот эти десять рублев, да и все тут: пусть не корит!..
Десять рублев, помню, из-за голенища вытащил Петруха да и кинул на стол.
Взял я эти деньги, засунул на тябло и опять уцепился за Петруху. Уйму, думаю, его пока до время, а отец придет на ту притчу, ничего не выйдет путного.
– Не ломайся, говорю, оставь эти дурости свои. Коли зла хочешь, на вот: бей меня!.. бей!..
На ту пору и рожу ему подставил, и руки навел.
– Нет, слышь, не трону тебя, Ваня!.. а оттого, что люблю, пуще всех люблю… во как!..
И обнял он меня, шибко обнял: нали – крякнул. Да опять за свое:
– Дядя, говорит, где, где он?
– В овине, говорю, последние суслоны обмолачивают, что от вечерних остались.
– Туды, кричит, пойду!.. туды…
А сам ногами брыкает, словно баран шальной. Брат Василий сидит в углу по-давнишнему и все ухмыляется да бороду обгрызает… все ухмыляется…
Я ухватился за Петруху, оттолкнул его от дверей; на пол свалил да и сел на грудь.
– Оставь! – кричит, – тебя не трону!.. Вот тебе Христос, не трону!.. Васюху, слышь, только дай, да дядю, да невесток дай!..
А на эту-то притчу, как назло, и отец в двери, да прямо к Петрухе и лезет в глаза:
– Что, говорит, опять нализался? Опять, поди, на водку дали?
Петруха мой вскинулся с полу да и встал эдак к печке; руки заложил назад, потупился.
Отец смотрит на него во все глаза и ровно бы шибко сердится.
– Нализался? – кричит. – На водку дали? Обрадовался даровщине и все пропил: с горя, поди, дядя обирает?..
– Да! – говорит Петруха и качается. – Пропил!.. все пропил!.. вон только десять рублев осталось, а двенадцать дали: все, все пропил!..
И глаза прищурил, и опять головой встряхнул. Гляжу: облизнулся, руками замахал. «Эх, думаю, пьян ты, Петруха… Лучше бы было, кабы не грубил отцу». А он тут тебе опять, словно назло, рожон вострой в горло.
– Купец проезжающий в работники нанял: десять рублев задатку дал… Песни, вишь, ему мои да приговоры пондравились. Что ж? я пойду. Сам свой разум теперь имею, никого не хочу знать. Сам себе голова!.. Только, говорит, одного Ваню жаль, а то ничего!..
И опять на меня рукой показал. Я на ту пору на отца глаза вскинул, вижу – покраснел старик, словно мак рдяный, да как крикнет, да топнет:
– Вон! – кричит, – на печь!.. на полати!.. под лавку!.. спать! – кричит. – Пьяный, чихирник! У братьев невест отбивать надумал, дармоед эдакой!.. Деньги прогонные все лето прогуливал; с целовальниками подорожными спознался. Матрешку заморил! Ванюшку сомущаешь! меня обижать стал!..
И начал эдак усчитывать, и вины насчитывал много, и, помню, рекрутчиной пригрозил:
– Как пьян, так и атаман, а проспится – свиньи боится.
– Вяжи его, дуры-бабы, да и спать укладывай!.. Крепче вяжи, вот так. Бери, Васька, веревку да крути руки назад: крепче, кричит, крепче!..
– А ты, болван, что рот разинул, что не подсобляешь? держи ему ноги! что он дрягается!.. ты!.. Ванюшка!..
Да как ляпнет меня ни с того ни с сего. Тут уж и совсем опустились у меня руки и света Божьего невзвидел я. Лежу и земли не чую. Помню только – в избе темно; зыбка скрипит; отец на печи храпит. Петруха на полатях храпит; бабы за переборкой… Так я и не спал до утра.
Рассказчик мой замолчал и с трудом перевел дух, как бы утомленный наплывом тяжелых воспоминаний и текучестью оживленных подробностей события. Солнце клонилось к закату. От реки понеслась продолжительная прохлада, столь редкая и, следовательно, драгоценная в жаркие июльские дни. Мимо нас проплелась на водопой корова и проскакала стреноженная лошадь с жеребенком. Окрестность была по-прежнему тиха, но эта тишина сделалась еще приятнее и привлекательнее. В это же время молчал мой собеседник.
Едва-едва собрался он с духом и только на мой вызов решился рассказать остальное.
– Так-то вот сталось, – заговорил он с тяжелым вздохом, – что Петруха от нас ушел к купцу в Чебоксары, да в два лета хоть бы одну грамотку прислал о себе. Только мне раза, никак, два наказывал поклон с ходебщиками.
Сказывали те, что Петруха там у купца товары возит по ярмаркам; три, слышь, лошади на руках имеет. Звал было меня к себе, да отец не пустил.
– Я тебе, говорит, последние звенья в костях вышибу! С чихирником непутным спознался – сам таким стал… Собирайсь! – говорит.
Оболокся я. Из избы вышли. Гляжу: прямо на барский двор ведет меня тятька.
Помню: выходит барин в халате. Старый уж у нас барин был. Вышел и табаку из серебряной табакерки понюхал, – мы ему оба в пояс, и еще, и еще. Поклонились.
– Что, говорит, вам нужно?
– К твоей милости, – говорил отец, – не обидь, яви милость! Парень совсем от рук отбился: работать на семью не хочет, за Казань просится.
– Хорошо, говорит. Что ж тебе нужно?
– Не возьмешь ли, – говорит отец, – на скотный двор скотину пасти? – да и чебурахнулся в ноги. Я тоже пал. Взглянул на меня барин. А добрый он был, всех уважал, какая бы ни была твоя просьба.
– Я, – говорит отец, – и