Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Максу и Барни досталась палатка, стоявшая на самом краю лагеря, зато неподалеку от нужника – скворечника, сколоченного над ледниковой трещиной.
Хан-Тенгри поглощал всё зрение. Великолепное, великое – в полнеба – драматическое зрелище представало перед глазами. От одного только вида горы перехватывало дыхание. А при мысли, что можно оказаться на ее вершине, кружилась голова. Покуда Барни мотался по лагерю, снимая всё подряд, покуда он фонтанировал, предлагая свою дружбу каждому встречному, Максим грелся на солнышке у входа в палатку, с захватывающим чувством пустоты под ложечкой не отрываясь от горы. Он глядел на Барни и вспоминал Ленца, который, по словам Абалакова, тоже сделал здесь немало кадров.
Из общих рекомендаций следовало, что акклиматизационный период стоит посвятить восхождению на пик Чапаева. Скальный пояс под самой вершиной пика Максим оценил как труднопроходимый. Он достал веревки, карабины, ледорубы, кошки, проверил жумары. Сжал зубы, снова глянув вверх, окидывая взором исполинскую громаду Хан-Тенгри. Он понял, что может смотреть на нее часами.
Пока Макс, поджидая Барни и то и дело поглядывая на Хана, занимался обустройством палатки, гора вдруг показалась ему матерью. Слабая, безвольная женщина, которую он оставил, так и не повидав, в Москве, – теперь занимала всё его сознание, всю совесть. Это было необъяснимое ощущение – смотреть на гору, сознавать ее неприступность и величие и при этом думать о ней, как о пропащей матери – жалком, никчемном существе, которое вскормило его. Максим помнил ее запах. Помнил его всегда. Детский запах материнского тепла.
Пропасть давно пролегала между ними. Он страшился матери все последние годы, потому и решил ее оставить – позабыть ради нее самой, чтобы она хранилась у него в памяти всё еще полномерным человеком.
Но не только в этом было дело. Мать служила его проводником из небытия в жизнь. И она же была ответственна за его познание смерти. Максим не вполне понимал, что это значит. Он только упорно смотрел на эту слепящую гору – и искал мысль о матери, точней, не искал – осязал ее, стараясь к ней привыкнуть…
Звон корабельного колокола созывал обитателей лагеря на обед. В столовой – огромной палатке с целлофановыми окошками – всегда было оживленно. Кормили сытно, но главным блюдом был чай, который альпинисты, обезвоженные высокогорьем, поглощали литрами. Между столами ходила официантка с заварным чайником и кипятком, и каждый протягивал к ней свою кружку. Канадцы, испанцы, французы, финны, русские, британцы и множество корейцев, которые жили отдельной общинной жизнью и даже столовались с помощью своего повара, составляли многочисленное население лагеря. Среди всей этой кутерьмы Барни чувствовал себя как рыба в воде. С некоторыми корейцами он тоже сумел сойтись и выяснил, что компания их очень разношерстна – есть и новички, и два человека, побывавших на Эвересте. Сопровождаемые русскими гидами, корейцы строем шастали вверх и вниз по леднику, подбирались к седловине.
В первый вечер повалил снег, и наутро всё вокруг стало белым-бело – под глубоким синим небом. Барни носился по лагерю и фотографировал эту сложногеометрическую горную белизну – искристые громады ледника, склонов, вычерченную пирамиду Хан-Тенгри, дымившуюся под вершиной высотной, вьюжной погодой…
Барни рвался в бой, в то время как Макс чувствовал, что ему самому неплохо было бы посидеть в лагере еще денек, так как почти любое усилие вызывало у него одышку.
За дозаправкой газовых баллончиков для горелки Максу посоветовали обратиться к начальнику лагеря. Им оказался немолодой человек, чье лицо Максу показалось знакомым. Он подумал, что начальник лагеря – знаменитый в прошлом альпинист, чье фото он видел в каком-то репортаже о выдающемся восхождении, и решил при случае расспросить кого-нибудь из персонала.
Он не вытерпел, сходил на кухню, поговорил с поварами. Карнаухов. Ведь это сам Карнаухов! Человек, среди регалий которого еще в конце 1980-х годов имелись восхождения на все восьмитысячники мира…
В течение акклиматизационной недели Барни проявлял опасную смесь нетерпения и беззаботности. Маршрут Максу пришлось обдумывать самостоятельно. Из двух нахоженных путей наиболее простой начинался с южного подножия, шел по кулуару между Хан-Тенгри и пиком Чапаева – на седловину между ними. Единственный недостаток южного маршрута состоял в опасности лавин и ледовых обвалов, сходящих из-под купола пика Чапаева. Северный маршрут круто поднимался на пик Чапаева и уже оттуда спускался на седловину, где пути соединялись в один, тянущийся по скальному гребню на вершину Хан-Тенгри.
Северный маршрут был безопаснее, но тяжелее южного.
На следующее утро друзья проснулись в половине шестого, позавтракали вместе с финнами и британцами и вышли к северному маршруту. Около часа в предрассветных сумерках переходили ледник. Дальше широкими зигзагами по фирновому склону, отклоняясь от валов лавинных выносов, они вышли к бергшрунду, пересекавшему склон в стороне от лавинного поля.
По мере продвижения солнце всё сильнее нагревало снег, и он налипал на кошки, замедляя ход. Максим чувствовал себя прилично, держал темп. Барни от него давно оторвался и поджидал у бергшрунда, сидя на рюкзаке и жуя чернослив. Снежные уступы искрились под утренним солнцем, ниспадая вниз, к еще сизому ложу ледника. Барни снимал подъем Макса и теперь обводил объективом панораму. Вдруг он застыл, всмотрелся во что-то и спустился на несколько шагов вниз. Макс подтянулся за ним. На снегу лежала стрекоза. Слюдяные витражи ее крыльев подрагивали от ветра.
Они двинулись, подтягиваясь на зажимах за веревочные перила, которые от этого места вели до самой вершины пика Чапаева. Через сотню метров крутого подъема вышли к основному лагерю, расположившемуся десятком палаток на скальном участке. Еще ста метрами выше располагался первый верхний лагерь с более скромными условиями, куда они и направились, всё еще радуясь своей утренней бодрости. Но высота наконец дала о себе знать, и Макс едва смог взойти в лагерь. Они поставили палатку, напились чаю, перекусили и растянулись на пенках. Сильное солнце нагревало скалы, и Северная стена плыла в мареве. Максим следил за рождавшимися и таявшими в небе облачками. Взгляд обегал контуры облака и, замкнув траекторию, обнаруживал, что облако изменилось. И вот это непрерывное становление, неотъемлемый признак красоты, взволновало Максима.
Вдруг угол исполинской Северной стены исказился неясным движением. Завеса лавины хлынула на скальные уступы, взорвалась и словно бы остановилась валом, который постепенно просел и продолжил движение мощной дугой. В этот момент донеслось тяжелое рокотание, замершее где-то в глубине грудной клетки.
Макс загорал и тянул время, потому что хотел как можно дольше пробыть на высоте для привычки. Барни не сиделось, и он ринулся вниз, чтобы поспеть к обеду. Так что Максим спускался в одиночестве, мимо стрекозы. Он шагнул к ней и провалился в снег по пояс.
«Группа Абалаковых шла по целине, – подумал он. – Одно шевеление горы могло их раздавить. Может раздавить и нас. Мы ничем не отличаемся от стрекозы…»
Всё время Максима не оставляла всё та же простая мысль: куда делась наука из его головы? Ему казалось непостижимым, что и после того как математика улетучилась из его мозга, он остался жив. Высохшее озеро не может быть озером. Сдувшийся воздушный шар – всего только эластичная тряпка. Образовавшаяся после математики пустота должна была его пожрать. Состояние мозга, не занятого математикой, невообразимо представить, как невообразимо представить потустороннюю жизнь. Когда Максим раньше пытался о таком думать, он пугался и ему казалось, что он проваливается в пропасть. Он терялся в догадках, кем бы еще стать, и ему чудилось, что выбор лежит между авантюрами на грани преступления и опасными путешествиями, первооткрывательством. Теперь же, когда уже больше года он почти не занимался наукой, ему казалось, что еще немного, и он почувствует себя новым человеком, но это чувство всё никак не приходило. Только горькая мысль о матери иногда напоминала ему, что он человек.