Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я тебя спрашиваю, где Этторе?
– Не сердись, папа, он уехал играть…
– Куда?
– В Фаэнцу.
– Брешиани в этой дыре – Фаэнце! Брешиани ломается на подмостках со всякою сволочью, набранною по кабакам и пивным. Благодарю.
И, весь красный, он вышел из – за стола.
– Кончайте завтрак без меня… Я не хочу есть. С меня довольно.
X
В самом деле, черт знает, что!
Работать всю жизнь, не знать покоя, потому что для него отдых был всегда подготовкой к завтрашней работе, не пользоваться тем, что давало ему имя, богатство и положение – и к чему это? Явился сын, – и разумеется, бездарный, – который завладел его именем, копирует его рабски и потому опошливает на мелких базарных сценах перед полудикою и идиотскою аудиториею. Вот зачем Этторе целые годы высиживал по вечерам в театре, не упуская ни одного движения отца, ни одной модуляции его голоса. Карло отлично помнит неотступно следовавший за ним взгляд больших черных глаз, сначала восторженных и благоговейных, а потом только наблюдательных, спокойных и, наконец, вопросительных. Точно он осмеливался спрашивать его без слов: «Зачем это так, я не согласен с тобою…» Ведь он теперь выхватил у отца лучшее, что у того было, и разъезжает с труппой скверных актеришек по ярмаркам. В самом деле, кому из большой публики охота будет гнаться за представлениями гениального артиста, когда хоть и плохую копию, даже не копию, а олеографию, она имеет за какие – нибудь гроши…
Карло Брешиани швырнул ногой попавшийся ему на встречу стул.
Семья всегда обуза, и только одиночество пристало великим людям. Он искренно считал себя за такого; недаром и критика, и слушатели десятки лет уверяли его в этом. Что ему дала семья? Ласку и нежность? Да ведь ни в той, ни в другой он никогда не нуждался, а если бы он их пожелал, то нашел бы везде, зажмурясь. Только свистни! Мало у него было поклонниц, готовых на всё по этой части! Да еще каких. Не чета его Лючии. Женщина ведь не умеет увлекаться до известного предела. Всегда перейдет его. Она вся в порыве и опомнится только, когда уже поздно думать. И не опомнится, впрочем, потому что сама считает это естественным и не только естественным, но и неизбежным. Вот теперь возись с Этторе, который, разумеется, воображает себя нисколько не ниже отца, – и если ему, начинающему, не везет еще, так он признает это не иначе, как величайшей несправедливостью судьбы.
Все они таковы! Много их перевидал Карло Брешиани на своем веку! Человек, чем бездарнее, тем самолюбивее. На сцене всякий осел уверен в том, что он самый настоящий лев, хотя бы только потому, что от его бесшабашного рева содрогается вселенная. Ведь у истинных талантов в самом начале есть скромность, а у этих нет ее! Этторе и теперь убежден, что его обидел отец. Обокрал его. Эти жесты, интонации, приемы. Эта манера держаться на сцене, читать монологи… Ведь не будь отца, это сделал бы он, Этторе, и ему, Этторе, принадлежали бы и богатство и слава. Отец, разумеется, во всем виноват. И, бедняжке никак не пробиться через нагороженные тем вавилоны. Поди, теперь объясняет за стаканом кианти в каком – нибудь кабаке досужему поклоннику: «Мне – де трудно, у меня везде поперек дороги отец стоит. Вы поймите, не могу же я идти против него… Хоть и понимаю, что он стареет, повторяется…» Еще он же великодушничает, а потом какой – нибудь болван схватит этих жалобы и повторит в печати. И пойдут они гулять по свету. Я виноват, что раньше родился и сделал себе великое имя. Мне бы следовало умереть, вырастив и поставив на ноги Этторе. У дикарей дети убивают отцов дубинами. Ты – де уж достаточно пожил – уступи – ка мне место у очага и у котла. Фу, какая мерзость… Расколют старику череп, забрызжут себе поганые морды мозгами, зароют его в землю с мерзостными церемониями и радуются. Так – де и следует…
Слепое бешенство всё больше и больше охватывало отца.
Он ходил из угла в угол по кабинету, останавливался перед своими портретами в разных ролях.
– Разумеется, он моложе… Ему больше пристанет костюм… Какой я Ромео теперь? Да и для Гамлета, пожалуй, отяжелел… Нечего и толковать уже о таких, как Паоло ди Римини. Что же, он мне короля Лира оставит? Утешайся – де, старик… Он похож на меня. Люди будут вспоминать, каков я был в молодости, и побегут за ним, то есть за мною в его шкуре!
И едва ли не в первый раз в смятенную душу старика прокралась зависть к молодости. Ведь не соперничать же ему в этом отношении с Этторе… Он и прежде замечал в нем красоту движений. Смеясь, называл его походку – походкою пантеры. И блеск, юношеский счастливый блеск горячих глаз! Этого ведь не сделаешь гримом, какие краски ни клади на старую морщинистую кожу. Потом голос… У Брешиани всегда были чудные звуки в распоряжении, – и у сына его слышалось в простом разговоре тоже самое… Что же тот может сделать под влиянием возбуждения на сцене, под наплывом сильного чувства! У Карло уже сипнет медиум. Нет – нет да и захрипят даже высокие ноты, – в патетических местах именно тогда, когда они всего нужнее. А тут вдруг второе издание старика, только исправленное красотою и юностью…
Черт знает что!
Уступить место бездарности только потому, что она ловко обокрала его…
Вот этакое пристальное наблюдение он, всегда замечал у самолюбивых и бесцветных людей. Не хватает своего. Таланта нет, а хитрости занять у другого сколько угодно. И даже не ума, а именно обезьяньей хитрости… Поди, борись. Толпа всегда на стороне новизны и молодости. Ее обмануть легко. Она гонится за блеском, не отличая фольги от золота. Писатель, художник, музыкант – они не умирают. Их создания остаются последующим поколениям. Попробуй – ка кто – нибудь подражать им – не обманешь этим. Сейчас же пойдут сверки сопоставления, и ловкому копиисту будет указано настоящее место… А тут, кто помнит актера, кто помнит, как он делал то или другое? Какие оттенки придавал создаваемому им типу? Еще ведь не придумали таких фонографов, а если и придумают, так тогда, когда Карло Брешиани будет придавлен надежною мраморною плитою с великолепной напыщенной надписью, которою его же сын расплатится с ним за всё у него отнятое. Да, актер и певец в этом отношении беззащитны. Новичок может