Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И знаешь, так оно и было. Слишком прекрасно. Настолько, что просто не верилось. Ибо, знаешь ли, это было не по правде. Я жил в раю дурака. Мне и в голову не приходило, как все ужасно и как на самом деле дурны люди. Они только притворяются милыми и дружелюбными, а сами – свиньи! Свиньи и ненавидят, просто ненавидят, терпеть не могут всего, чего не понимают.
Все случилось в осенний семестр 1923-го… Я пришел на званый ужин к главе колледжа. Вечеринка выдалась ужасно скучная, но не прийти было попросту нельзя. Хотя я бы куда охотнее остался у себя и почитал. Как раз открыл для себя Рональда Фербенка[45], от него было не оторваться.
В общем, я вернулся к себе часов в одиннадцать, открыл дверь и глазам своим не поверил. Да, знаю, это расхожее выражение, но я тогда правда не мог объяснить себе то, что предстало моему взору. В это попросту не верилось, как в какую-то изысканную сюрреалистическую шутку. Я будто смотрел на безумный коллаж в галерее искусств, ведь такого не может быть… Конечно же, когда потрясение прошло, я понял, что все это взаправду.
Кругом царил разгром. Пропало все. Фарфор и стекло перебили. По стенам и картинам размазали грязь. Нашли даже мою маленькую любимую пашотницу, подарок на четырехлетие. Она не вписывалась в цветовую гамму, и я ее прятал, но оттого она мне нравилось еще больше, ведь никто, кроме меня, ее не видел. Так вот, ее нашли, нашли кусочек моего детства, и разбили. Откуда только знали, что это расстроит меня сильнее всего?
Я долгое время стоял, созерцая погром. Впал в ступор. Я ничего не чувствовал, но потом пришел в ярость – в очень сильную ярость. Прежде я и не знал, каково это – испытывать такую ненависть. Ощущение было, что замарали всю мою предыдущую жизнь. Вандалы посмели прикоснуться к ней своими грязными лапами. А мне больше не хотелось иметь с ней ничего общего. Я, наверное, повел себя как ребенок, впавший в истерику: схватил тарелку, которую они толком не разбили, и грохнул ее на пол.
На следующий день я, разумеется, ощутил все куда острее. Но вот что не переставало меня удивлять: люди, которые вроде бы даже не думали обо мне, которые даже не знали о моем существовании, оказывается, меня ненавидели, а я о том ни сном ни духом. Это было ужасно. Я понял, что совсем не понимаю Кембриджа и Англии. С тем же успехом я мог жить среди эскимосов.
– И как же ты поступил?
– А что мне оставалось?
– Ты мог хотя бы найти виновных.
– О, я и так знал, кто они. У нас в колледже был клуб, состоявший из крепких парней: регбисты, гребцы и прочие. Они и с другими то же проделывали. Ну разве не ужасно? Знать, кто они, и ничего не предпринять? Мне лишь смутно казалось, что те, другие, неким образом навлекли на себя их гнев. Повели себя как-то несносно.
– Ты не мог собрать всех пострадавших и вместе с ними как-то отомстить этим животным?
– Мог бы, наверное, будь мы Жанны д’Арк да Вильгельмы Телли, а не кучка запуганных хлипких ребят с неправильными акцентами и из неправильных школ. Да и сумей мы разгромить комнаты задир, возмездие вышло бы неравносильным. У них ведь в комнатах не было ничего, разве что фотографии с товарищами по команде да шпажки для тостов с гравировкой в виде герба колледжа.
– Так ты им и слова не сказал?
– Лишь одному. Он заявился ко мне на следующий день с чеком и предложением возместить ущерб. Чек был подписан, а графа суммы пуста. Мне предложили вписать любую цифру. Знаю, я был отвратителен этому парню, но не мог сдержаться. Боюсь, я наорал на него, дескать, ты и твои дружки считаете, будто можете откупиться – а они наверняка могли, почти всегда, – но ведь вы подонки, и всегда найдется кто-нибудь вроде меня, кто это знает. Рано или поздно вы все сами осознаете. Тогда купленное за ваши грязные деньги станет вам немило. Вы поймете, что вы подонки, и с этим знанием умрете… Потом я разорвал чек на клочки и велел ему убираться.
– О… чудесно!
– Вот только он был довольно вежлив. Позднее я выяснил, что всю сумму он хотел выплатить из собственного кармана, а приятелям о визите ко мне не сказал ни слова. Похоже, и впрямь сожалел о содеянном. Но тогда меня это интересовало меньше всего. Ненависть застлала мне глаза, и я даже не разглядел лица того парня. Я вообще ничего вокруг себя не замечал. Даже колледжа и местечек, которые мне прежде так нравились. Все они растворились в тумане ненависти… Тогда-то я и решил умереть… – Амброз коротко и виновато рассмеялся. Пока он рассказывал мне свою историю, по его щеке скатилось несколько слезинок, и он, совсем без стыда, вытер их замызганным носовым платком. – В тот день, когда вы приехали, я сказал тебе, что умер. Но ты ведь ничего не понял, да? Я умер для Англии и англичан. Я сразу же убедил опекуна позволить мне покинуть Кембридж, а едва мне исполнился двадцать один год и я смог распоряжаться своими деньгами, сразу же оставил страну и больше не возвращался. Я не пишу домой. Не читаю грязных английских газетенок. Меня с родиной ничего не связывает. Я умер.
После разговора я поспешил в палатку все записать. Я словно пережил некое откровение. Не только насчет Амброза, но и насчет себя. Конечно же, я ни на миг не поверил, будто Амброз покинул Англию единственно из-за погрома, учиненного в его комнате. Это просто событие из тех, которые ты драматизируешь в свете общего настроя ума. Не сомневаюсь, Амброз так и так не задержался бы в Англии. Просто не представляю, как он там жил бы. А его мечта стать доном лишь показывает, что Кембридж был для него не менее сказочным, чем собственное вымышленное королевство.
Поражает же то, как сильно меня потрясла его история. Ожила вся моя студенческая ярость; в ненависти к задирам я скрежетал зубами, а когда услышал о пашотнице,