Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, заниматься пришлось сразу в двух учебных заведениях, в двух первых классах. В одном за партами сидело человек тридцать. В другом собиралось учеников намного меньше, по пять-десять, и все казались родными, как братья, занятые одним на всех любимым делом.
Первого учителя рисования звали Глеб Иванович Орловский. Он ходил, по моде тех лет, в гетрах. Но запомнился не только этим. То был носитель, осколок разбитой петербургской культуры, человек образованный и интеллигентный, до революции проживший половину жизни, получивший классическое образование.
Занятия проходили в классе и в стенах Эрмитажа, Русского музея. Выйдя из музея, хотелось на улице увидеть такого же мальчика с орлиным лицом, как у княжича Виктора Васнецова. Очень понравилась его картина, где Боян сидит на холме и играет, а слушает его маленький мальчик, сидит, внимает, будто впитывает звуки.
С того далекого времени стал ощущать Илья, что есть в жизни самое для него важное – искусство, захотелось рисовать так, как художники, чьи картины висели в музеях. На его душу эти картины воздействовали как учителя, без слов давали понять, как нужно и не нужно рисовать, строить композицию, живописать…
Поэтому всех учеников Илья Глазунов посылает на первую практику не на заводы и фабрики, куда принято было в обязательном порядке командировать студентов, чтобы они познавали жизнь рабочего класса. Обязательный глазуновский маршрут проложен в другом направлении, из Москвы в Санкт-Петербург, далее в залы Эрмитажа и Русского музея, хотя денег на такие поездки у государства нет. Весной 1995 года ректор мучительно искал спонсоров, чтобы оплатили билеты на такую поездку. На собственном опыте он познал: никакие репродукции не способны заменить атмосферу, которая возникает в зале музея, формируя художника.
В детстве пришло ощущение, что самое важное в жизни происходит в стенах художественной студии, в школе, куда водили два раза в неделю. Первая находилась в бывшем доме барона Витте, у Невки, «в садике Дзержинского»; потом перешел в другую студию, занимавшую также дом барона, но другой, вблизи мечети и памятника «Стерегущему». Дальше была художественная школа на Красноармейской улице, рядом с Троицким собором и Политехническим институтом.
В классе стояли чашки, вазы, чучело птицы – обычные предметы, предназначенные для натюрмортов. Илья чувствовал себя в этих стенах комфортно, увереннее, чем в общеобразовательной школе.
В классе, где учили писать, считать и читать, занимался без проблем, хотя недолюбливал математику. Однажды услышал, как учительница поделилась с матерью наблюдениями о нем:
– Илюша очень энергичный, общительный, но иногда бывает замкнутым.
Никакой энергии и общительности ученик Евдокии Ильиничны за собой не замечал. Ее имя помнит в 65 лет, а вот я забыл имя первой учительницы…
* * *
Что говорил Глеб Иванович Орловский о нем, Глазунов не слышал, то был опытный педагог, учеников не выделял, умел быть ласковым и внимательным со всеми.
Однако уже тогда, в 1940 году, появилась первая печатная рецензия на рисунок ученика художественной школы, не где-нибудь, в единственном всесоюзном детском художественном журнале «Юный художник». В той рецензии, несколько строчек которой запомнились, как стихи, говорилось, что Илюша Глазунов удивительно тонко передал настроение морозного и ветреного вечера.
Тема рисунка возникла так. Шла война с финнами. Возвращались домой через Марсово поле, продуваемое всеми холодными ветрами, светило красное морозное звенящее небо. Отец шел рядом в потертом тонком пальто, сгибаясь от шквального ветра (как видим, даже в десять лет мальчика сопровождали по пути из школы), глаза застилали слезы. И сквозь них виден был шпиль Петропавловской крепости, Нева, свет державных фонарей. (Их, как потом узнал, воспевал Блок.) Жуткий холод, красное, тревожное небо – такое потом увидел на картинах Рериха. Тогда пронзило какое-то странное предчувствие одиночества, поразил вид одного человека среди бесконечной природы, стихии, тот мотив, который потом часто начнет исполнять художник.
Прочли как-то в классе отрывок из «Тараса Бульбы» и предложили проиллюстрировать услышанное. Принес на следующий день «Трех запорожцев» и, к своему удивлению, от справедливого Глеба Ивановича услышал поразивший несправедливостью отзыв, что, мол, где-то он подобное видел.
Еще один запомнившийся рисунок – белого офицера – возник после просмотра фильма «Чапаев», о нем мы рассказывали.
Как видим, в довоенные годы ни Пушкин, ни Достоевский не влияли на становление художника, как очень хотелось его биографу, с которым я заканчиваю полемику, уверявшему, что якобы мелодия пушкинского стиха воздействовала на мальчика.
«Илья летел на крыльях, завороженный могучим гением поэта, смутным сиянием неярких фонарей, протяжными гудками буксиров, плеском невской волны о ступени гранитных лестниц, он словно наяву видел, как быстрой походкой в черном щегольски надвинутом на голову цилиндре и развевающемся плаще идет впереди него сам Поэт…»
Нет, не завораживала тогда мелодия пушкинского стиха мальчика, не звенела в нем чеканным цокотом копыт и не разливалась щемящим напевом, как кажется его доброжелателю, одному из тех, кто своими изысками дал повод для пересудов искусствоведам, которые давно точат зубы на Глазунова. Не хотят видеть его в компании рядом с классиками, стремятся сбросить с пьедестала, куда поднялся сам, без посторонней помощи общественности, чего ему простить не могут.
Нет, не было ни Пушкина, ни Блока по молодости лет. Запорожцы, да, были, Наполеон, Суворов, челюскинцы, папанинцы, летчики, белые и красные. Кого еще я не назвал? Были испанские дети, морем прибывшие в Советский Союз, чтобы жить и учиться подальше от победившего фалангиста генерала Франко, все это и многое другое было. Но мелодия пушкинского стиха не звучала.
Не «мысль Родиона Раскольникова» и не мысль Достоевского помогла Глазунову «понять город». Не от литературы пришел он к постижению Петербурга. От возникшей сама собой любви к городу, как к девочке в школе, от созерцания его, от соприкосновения с искусством в музеях, на улицах, в антикварных магазинах. Литература пришла потом, в то самое время жизни, когда она является.
– Я всем обязан самому красивому, самому прекрасному, таинственному и «умышленному», как писал Алексей Толстой, городу Санкт-Петербургу. Помню наводнения, волнения, которые охватывали весь город, когда стихия, эта черная вода, неумолимо поднималась все выше и выше, затопляла ступени набережных, спуски к воде, мосты. Моя Петроградская сторона была неуютной, но родной для меня. Сегодня я порой чувствую себя в городе иностранцем, приехавшим из другой страны или из другого мира, когда смотрю, вспоминаю, кто и как прошел по этим улицам, кто смотрел мне вослед из окон слепых или излишне веселых домов. Мне повезло, что я родился в Санкт-Петербурге. Счастлив тот, кому повезло, как мне, которого окружала имперская державность, классическая красота. Я навсегда запомнил Петропавловскую крепость, «Медного всадника», сфинксов у дома над Невой. Когда проходили мимо стен Академии художеств, мать мне внушала, чтобы я испытал силы, когда подрасту, непременно попробовал поступить в школу академии, чтобы стать художником…