Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Германское правительство откло
бования как необоснованные и за
ло протест против действий США, п
речащих договору.
Не успел Чонкин задуматься о действиях США, как до слуха егодонесся отдаленный Нюрин призыв:
– Ва-аня!
Чонкин насторожился.
– Ваня! Игде ты?
Ему было неудобно отзываться, и он молчал.
– Вот леший тебя побери, и куды подевался! – шумела Нюра,приближаясь кругами. Выхода не было, пришлось откликаться.
– Ну чего шумишь? – подал он голос, невольно смущаясь. –Издесь я.
Нюра была уже совсем рядом. Сквозь вылетевший сучок онувидел ее лицо, красное от возбуждения.
– Выходи быстрее! – сказала Нюра. – Война!
– Еще чего не хватало! – не то чтобы удивился, но опечалилсяЧонкин. – Неужто с Америкой?
– С Германией!
Чонкин озадаченно присвистнул и стал застегивать пуговицы.Ему что-то не верилось, и, выйдя наружу, он спросил у Нюры, кто ей такуюглупость сморозил.
– По радио передавали.
– Может, брешут? – понадеялся он.
– Не похоже, – сказала Нюра. – Все до конторы побегли намитинг. Пойдем?
Он призадумался и склонил голову набок.
– Раз уж такое дело, мне, пожалуй что, не до митинга. Вот онмой митинг, чтоб он сгорел, – сказал Чонкин и злобно плюнул в сторону самолета.
– Брось, – возразила Нюра. – Кому он нужон?
– Был не нужон, теперь – пригодится. Поди послухай, чегоговорят, а я постою погляжу, как бы не налетели.
Минуту спустя с винтовкой через плечо он ходил вокругсамолета и вертел головой, ожидая нападения либо Германии, либо начальства. Унего уже болела шея и рябило в глазах, когда обостренным слухом уловил оннарастающий звук «зы-зы-зы».
«Летит!» – встрепенулся Чонкин и вытянул шею. Перед глазамимелькнула точка. Сейчас она увеличится, постепенно принимая растущие очертаниясамолета… Но точка вдруг вовсе пропала, и звук прекратился. Тут же что-токольнуло Чонкина, он хлопнул себя по лбу и убил комара. «Это не самолет», –сказал он себе самому и отер комара о штаны.
То ли от хлопка по лбу, то ли по причине немеханической вмозгу Чонкина что-то сдвинулось, и от сдвига родилась тревожная мысль, что онзря здесь проводит время, что никому он не нужен и никого за ним не пришлют. Они раньше не думал о каком-то особом своем предназначении, но все же несомневался, что когда-то его о чем-то попросят. Пусть не о многом попросят,хотя бы о ерунде, хотя бы о том, чтобы жизнь свою отдал безвозмездно радичего-нибудь подходящего. По всему выходило, что и жизнь его не нужна никому.(Конечно, может быть, с точки зрения великих свершений такое скромное явлениеприроды, как жизнь Чонкина, стоило самую малость, но у него не было ничегоболее ценного, чем он мог бы поделиться с родным отечеством.)
В печальном сознании своей бесполезности Чонкин покинулобъект охраны и двинулся к конторе, вблизи которой собрался и ждал разъясненийнарод.
Широким полукругом люди стояли перед высоким крыльцом,обнесенным перилами. Все терпеливо смотрели на обитую драным войлоком дверь,надеясь, что выйдет начальство и добавит подробностей. Мужики хмуро дымилицигарками, бабы тихонько плакали, дети растерянно поглядывали на родителей, непонимая наступившей печали, потому что для детского воображения на свете нетничего веселее войны.
Была середина дня, палило солнце, время стояло на месте,начальство не появлялось. От нечего делать люди, слово по слову, разговорились.Плечевой, оказавшийся, как всегда, в центре внимания, утешал сограждан, чтовойна эта продлится не дольше чем до ближайшего дождя, когда вся германскаятехника непременно потопнет на наших дорогах. Курзов с ним соглашался, нопредлагал взять во внимание факт, что немец, вскормленный на концентрате, можетвыдюжить многое. Между собравшимися потерянно толокся дед Шапкин, несмотря насвои девяносто лет, угасающий рассудок и полную глухоту, Шапкин пыталсявыяснить, ради чего такое собрание, но никто не хотел ему отвечать. НаконецПлечевой сжалился и, сделав вид, будто держится за ручки станкового пулемета,неслышными деду звуками изобразил длинную очередь:
– Ды-ды-ды-ды! – А затем, словно подскакивая на лихомскакуне, стал размахивать над головой воображаемой саблей.
Дед принял это как должное, однако заметил, что в старыевремена хлеб сеяли, а потом убирали, прежде чем молотить.
Постепенно толпа расползлась на отдельные кучки, в каждой изкоторых шел свой разговор, не имевший отношения к тому, что случилось. СтепанЛуков спорил со Степаном Фроловым, что если сцепить слона с паровозом, то слонперетянет. Плечевой, набравшись нахальства, утверждал, что по клеточкам можетсрисовать любого вождя или животное.
В другое время Чонкин подивился бы незаурядному дарованиюПлечевого, но теперь было не до того. Занятый своими печальными мыслями, онотошел за угол, где находился разрушенный штабель сосновых бревен. Иван выбралсебе бревно несмолистое, сел и положил на колени винтовку. Не успел достатьмасленку с махоркой – подоспел Гладышев.
– Сосед, не дашь ли газетки угоститься твоей махорочкой, ато спички дома забыл.
– На, – сказал Чонкин не глядя.
Уже и махорка кончалась. Гладышев закурил, затянулся,сплюнул крошку, попавшую на язык, и шумно вздохнул:
– Эхе-хе!
Чонкин молчал, глядя прямо перед собой.
– Эхе-хе! – еще шумнее вздохнул Гладышев, пытаясь обратитьна себя внимание Чонкина. Чонкин молчал.
– Не могу! – всплеснул руками Гладышев. – Разум отказываетсявоспринимать. Это ж надо совесть какую иметь – кушали наше сало и масло, атеперь подносят свинью в виде вероломного нападения.
Чонкин и на это ничего не ответил.
– Нет, ты подумай только, – горячился Гладышев. – Ведьпросто, Ваня, обидно до слез. Люди, Ваня, должны не воевать, а трудиться наблаго будущих поколений, потому что именно труд превратил обезьяну всовременного человека.
Гладышев посмотрел на собеседника и вдруг сообразил:
– А ведь ты, Ваня, небось и не знаешь, что человек произошелот обезьяны.
– По мне – хоть от коровы, – сказал Чонкин.