Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А сегодня я поняла, что дальше лучше не будет: дальше будет или паралич, или грыжа и… бессонные ночи.
* * *
Неужели я проиграю этот поединок? Неужели могу и проиграть? Ведь я знаю, что незаурядно сильная, как же позволяю ситуации взять верх над собой? Такое сомнение (что я могу и проиграть) последнее время все чаще меня посещает…
Неужели я могу проиграть свою жизнь?!
Жизнь завела тебя в тупик, и ты – ты (!) – не смогла найти выхода???
Господи, нет! Я сейчас проснусь?! Никакой эмиграции не было… Не может быть такого, чтобы я проиграла свою жизнь! Не может быть такого, чтобы я (!) не нашла выхода!
Глава пятая
Гарик
Апрель – июль 1987 г.
6 апреля, 1987 г.
Лежу дома, как всегда, в подавленном настроении. Звонит Леня, мой бывший муж и пожизненный поклонник.
– Знаешь, кто приехал в Нью-Йорк?
– Кто?
– Вознесенский!
– Да ладно!
– Я клянусь! Сегодня его творческий вечер.
– Вознесенский (!) – эмигрировал???
– Нет, просто приехал в гости.
– В гости? Не может быть такого!
– Поехали на вечер, сама увидишь.
Я сомневаюсь с минуту. Не могу поверить, что Вознесенский действительно приехал в Нью-Йорк. В 1987 году поверить, что кто-либо из Союза приехал в Америку не как эмигрант, а просто в гости, было так же нелепо, как, например, поверить в то, что воскресший Иисус приехал в Нью-Йорк и ходит по улицам. А уж тем более, такая личность, как Вознесенский. Это было невероятно, но Леня звал посмотреть.
– Хорошо, говорю я Лене (ведь принимая его приглашение, я опять даю ему надежду), – я могу пойти с тобой на вечер, но только – просто друзья!
Конечно, конечно, – говорит Леня, – я давно уже иллюзий не питаю.
* * *
Вознесенский был для меня частичкой русской культуры, которую я любила и от которой была оторвана. Увидеть Вознесенского в Нью-Йорке было примерно то же, как если бы в темную комнату, где засыхает еще не проросшее растение, вдруг проник малюсенький солнечный лучик.
Творческий вечер проходил в каком-то убогом тараканнике под названием «Джуиш-сентер», в районе Бей-парквей. Когда, приехав на вечер, я увидела, что зал полон, но в зале – исключительно одни старики, настроение мое испортилось. Я поняла, как я ждала увидеть не только самого Вознесенского, но и тех, кто его (а вернее, русскую культуру) любит. Ни одного даже более-менее молодого! Ни одного! Это означало, что, кроме меня (и кроме Лени, который был мне уже неинтересен), никто из молодежи не разделял моей любви к русской культуре. Все мои многолетние поиски своей половины были тщетны не случайно, такого парня просто нет в городе Нью-Йорке. Я обречена на одиночество. А мне только еще двадцать два года…
Эмигранты-пенсионеры встречали Вознесенского очень тепло. В конце – аплодировали стоя. Когда мы вышли из Джуиш-центра, на улице было столько народу, что мы едва-едва могли двигаться вперед. Повсюду вокруг была слышна русская речь.
– Ну что, понравился тебе Вознесенский? – спрашивал кто-то, с тем ярко выраженным акцентом, свойственным всем эмигрантам.
– Или мне понравился Вознесенский? – отвечал другой голос, точно с таким же акцентом. – Я получила могхр-ре удовольствия.
Доносились еще обрывки речи – справа, слева и повсюду один и тот же этот специфический эмигрантский акцент.
– Ты видела мой кадиллак, Маня?
– Ты купи-и-ил себе кадиллак?! Что ты гх-говори-ишь?! И все-то он плачет, все-е плачет.
– Я имел столько цорас с этой машиной… Вот она, моя хорошая, через дорогу стоит.
– Этот, синий, – кадиллак? И все-то ты плачешь, все плачешь. А вот и у тебя дела в гх-гору пошли…
Откуда-то еще донесся обрывок фразы:
– Азохен вэй, на мои деньгхи, мнохго у меня их…
Параллельно, с другой стороны, кто-то говорил:
– Осетринки принесла… посидим, поедим осетринки… И вдруг где-то совсем рядом приятный мужской голос (это был интеллигентный голос), без всякого акцента, сказал:
– Я не большой поклонник самого Вознесенского, но ведь он частичка той культуры, которая мне все-таки дорога…
Тускло уставленные в пустоту, глаза мои, чуть не выскочили из орбит. Мгновенно, прежде чем я успела что-то подумать, я застала себя оглянувшейся в поиске того, кто это говорил. Поворот головы – это взмывшая надежда: кто это? Уж не Он ли это?
В ту самую минуту, как я повернула голову, надежда упала и разбилась: не Он.
Тоже был один из старичков. Приземистый, лысый мужчина. Мало того, что это был старик, он был до безобразия некрасив внешне. Некрасивого я бы могла еще полюбить, но этот – был безобразно некрасив. Лицо его было изрыто глубокими морщинами и бесчисленными рубцами от гигантских прыщей. Через этот барьер я тоже, возможно, перешагнула бы. Но были другие, абсолютно непреодолимые барьеры. Он был слишком стар. Он был мужчина, а я могла полюбить только парня. Я никогда не смогла бы влюбиться в кого бы то ни было, если он был ниже меня ростом. Все это я вобрала в себя молниеносно и поняла, что шанс влюбиться в этого человека ниже нуля. К тому же говорящий шел с какой-то женщиной, возможно женой, и дома, вероятнее всего, у них были взрослые (может быть, моего возраста) дети.
Мне так хотелось влюбиться в парня: худенького, высокого, длинноволосого. Парень должен быть выше меня ростом и хорошо знать и любить русскую культуру: неужели я так много прошу?
И все-таки я невольно замедлила шаг и, поравнявшись со старичком и его спутницей, стала слушать.
В сущности, ничего особенно умного, он не говорил. Сравнивал Вознесенского с Ахмадулиной, говорил, что поэзия Ахмадулиной ему ближе. Что в этом такого особенно умного? А ты пойди-ка, найди в Нью-Йорке кого-нибудь, кто не просто читал Вознесенского, да еще и Ахмадулину. Мало, читал, он вник в то, что читал настолько, чтобы заметить, что Ахмадулина ему ближе. Было приятно видеть любого живого человека, который читал и, как я сразу поняла по его разговору, хоть более-менее понимал русские стихи. К тому же заговорить с ним было легко: старичок, и что там с ним церемониться.
* * *
Не было ничего особенного в том, что мы с Леней приняли приглашение пары, которая была в другой