Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И поддувало не надо – ишь как пошло!
– Смотри, вагон не спали!
– А сгорит, так и хрен с ним! Перед смертью хоть согреемся.
К лоскутку пламени жадно потянулись иззябшие руки. От одного вида огня теплело на душе. А тела же по-прежнему мерзли на продувном дорожном сквозняке. Да и мороз лютовал с каждой новой северной верстой.
Утром на станции Старая Ладога охрана выволокла из вагона два задубевших трупа.
– Да вы нас лучше сразу постреляйте, чем так морозить! – выкрикнул кто-то из глубины вагона.
– Разговорчики! – огрызнулся начальник караула. – Прикажут, так и постреляем всех к поганой матери!
Но в теплушку все же притащили железную бочку из-под солярки с пробитыми топором и ломом дырами – подобие печки. Закинули охапку хвороста:
– Грейтесь, падлы, раз Гитлер вас не согрел!
Стояли долго. Бочка дымила, превращая теплушку в душегубку. Но с началом движения дым стало уносить по ходу поезда. За полчаса от отправления конвоиры принесли ведро кипятка и по буханке черного промороженного хлеба из расчета одна на двоих. Хлеб смерзся так, что ни разломить, ни разрезать – да и резать-то было нечем. Совали буханки в кипяток – в ведро входило по четыре буханки, а потом разламывали и жадно высасывали горячую хлебную влагу. Одна буханка вышла лишней – ее выдали на тех бедолаг, которых унесли в брезенте. Ее честно поделили на всех остальных.
Никто не знал, куда везут. Но и так было видно – не на курорт, на Север, на северомор…
В Медвежьей Горе от эшелона отцепили пять вагонов: приехали! Построили вдоль заснеженных рельсов, пересчитали при свете прожекторов и погнали в метель по дороге, прорубленной в карельской тайге. Бежали трусцой, чтобы не задубеть, под мат конвоя и лай овчарок. И торопливый хруст снега, хруст, хруст… Дых, дых, дых… Километр за километром… Бежали и шли, шли и бежали часа два, пока в лесной глухомани не замаячили охранные вышки и не встал высокий забор, повитый стальной колючкой. Зона! Всех новоприбывших еще час морозили на плацу, пока не пересчитали и не разбили по бригадам и баракам.
– Может, в баньку отправят? – мечтательно вздохнул сосед Сергея по строю – высокий рябой парень, подпрыгивая на месте.
– Отправят, – невесело хмыкнул пожилой мужик в солдатском треухе с опущенными и завязанными ушами. – На тот свет тебя здесь отправят, а не в баньку.
И будто подтверждая слова зэка, майор, видимо начальник лагеря, в мешковатой шинели и в белых валяных бурках, начал свою приветственную речь с замечательных слов:
– Будете хорошо работать, будем хоронить в гробах. А лодырей и отказчиков – закопаем в землю, как собак.
Наконец распустили по баракам. А в шестом бараке, куда определили Лобова, топились сразу две печки, сделанные из все тех же бочек из-под горючего, но с жестяными трубами. И хотя Сергею, вместе с рябым парнем, как новичкам достались самые холодные места на нарах, все же это ложе не шло ни в какое сравнение с ледяным адом скотского вагона. И первая лагерная баланда, которую выдали на ужин, показалась восхитительной, даром, что никакого вкуса Сергей не ощущал – главное, что она была горячей. В одну минуту он выхлебал жидкое варево из старой прогорклой пшенки. Кружка горячего чая с куском ржаного хлеба завершила трапезу. Право, после трех суток в «поезде смерти» лагерь был островом спасения. С этим предубеждением он и уснул между рябым парнем, бывшим зенитчиком, и мужиком в треухе (он его даже на ночь не снял, подвязав потуже тесемки ушей).
Отбой в 22, подъем в 5, работа с 6 утра… Теперь по этому расписанию предстояло жить десять лет. Нет, теперь уже поменьше – девять лет и 359 дней.
Армейский трофейный отдел размещался в здании бывшего молитвенного дома методистов. Дом уцелел, в нем было тепло и сухо, и именно сюда трофейные отделы корпусов и дивизий свозили все, что представляло художественно-культурную ценность. Определялась она, разумеется, на глазок, и среди редчайших шедевров попадалось много кича, картин низкопробного вкуса. Разбор подобных вещей был в новинку армейским трофейщикам, так как до вступления на территорию Германии трофейная служба занималась выявлением, учетом, охраной и эвакуацией бесхозного военного и гражданского имущества, ремонтом автомашин, сбором и отправкой шкур павших коров и лошадей, утильрезины, стальных шлемов, гильз и спецукупорки, запчастей и прочих жизненно важных для армии вещей. А тут потоком пошли ящики, извлеченные из шахт, бункеров, подвалов, пещер и прочих укрытий. Подгорянский лично их распаковывал и определял что и в какие комнаты уносить. В помощь ему прислали доцента-искусствоведа из Вильнюса, весьма пожилого интеллигента, почти незнакомого с советским строем: большая часть его жизни прошла в Виленской губернии, а потом в Литовской республике. Василий Иннокентьевич, так звали старичка, только охал и ахал при виде очередного раскрытого ящика и сыпал замысловатыми терминами.
Ирина сидела в приемном отделении и печатала на машинке названия вещей, которые диктовал ей доцент.
Это были бесконечные кубки из горного хрусталя, янтарные чаши в серебряных оправах, ларцы из карельской березы, часы – Диана верхом на кентавре, и вдруг… золотая братина царя Ивана Васильевича, Ивана Грозного! Она-то как из своего 1564 года в Германию попала? Ясное дело, из какого-нибудь музея украли. Оттуда же и скромные серебряные славянские лунницы-обереги. Какая-то русская женщина носила их на заре Московского царства.
А то вдруг икона Сергия Радонежского строго глянула на нее глазами ее Сергея. И защемило сердце – где он, как он там?..
– Зачем им так много надо было картин и музейных ценностей?
– Гитлер хотел сделать Берлин центром мировой культуры, средоточием всех шедевров – короче, пупом Земли, – пояснял Подгорянский. – Но пуповину ему мы вот-вот перережем.
Здесь же играла с кубками, хрустальными и янтарными украшениями и Машутка, которую не с кем было оставить дома. Ирина очень боялась, как бы она чего не разбила. Но ребенок ничего не разбил.
Одну из картин, извлеченную из ящика для оконного стекла Подгорянский рассматривал особенно долго. Это была картина Бёклина «Остров мертвых» Григорий Евсеевич раскурил трубку с очень приятно пахнувшим табаком.
– Знаешь, что… – сказал он Ирине. – Не надо вносить эту картину в опись. Я оставлю ее себе…
– Зачем тебе такой мрак?
– Нравится. Не могу понять чем, но нравится.
* * *
Отсюда, из барака, жизнь в фольварке казалась невероятно легкой и радостной – как в пионерском лагере. Теперь наступила расплата за прошлое приволье.
Сергей вдруг ясно понял, что всех их приговорили на самом деле не к срокам, а к смерти. А срока – это так, для надежды, чтобы не разбежались. Прожить в таких условиях десять лет невозможно. В лучшем случае протянешь год-другой, не больше. И понял это не только он один. Поняли это и те бедолаги, которые решили выбраться из этого ада самым простым и безболезненным путем: затаился в сугробе, уснул, замерз – и душа на свободе! А тело, оболочка останется конвоирам. Оно, это бренное тело, так же малоценно здесь, как и лагерные обноски. Вместе с ними и закопают – кого в гробу за ударную работу, а кого так – в мать сыру-землю, в карельский подзол. Потому-то через день-другой и приходится всем остальным волочить с делянки задубелые трупы тех, кто совершил побег в небытие. А может, тоже вот так – присесть в сугроб – и поминай как звали?!