Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сопит. Молчит. Боится.
— Я говорю, раньше я вас нигде видеть не мог?
— Н-н-не…
— Нет? Только сейчас вы, наверное, понимаете, насколько это нас обоих устраивало. Верно?
— Ммм…
— Сейчас мы с вами перекресток преодолеем, там я окно опущу. Вы тогда рожу свою из салона выгребете, и мы вернем статус-кво — расстанемся. Навсегда. А если нет…
Я чуть поддаю газу и направляю зажигалку в лоб барабанщику.
— Я понял… понял…
— Правда?
— Да…
— Знаете, а я вам верю. Честно! Вы даже пахнете сейчас как-то… по-особому, что ли, чувствуете? Так, по-моему, и должна пахнуть правда.
Мы проезжаем перекресток и останавливаемся. Я нажимаю на кнопку, стекло резко опускается, и лицо и рука барабанщика воссоединяются с его туловищем. Я опускаю зажигалку. Барабанщик стоит, паром пышет. Люди смотрят. Никто не сигналит. Тихо в пробке.
— Пошел вон, — негромко говорю я.
Барабанщик уходит вон. Я не закрываю окно. Нащупываю пачку сигарет в подлокотнике, цепляю одну зубами.
Поднимаю пистолет ко рту. Вижу, как бледнеет чье-то лицо в машине слева. Да гори оно все синим пламенем!
Я жму на спусковой крючок и прикуриваю.
* * *
Докурил. Посидел. Включил радио. Попереключал станции в поиске чего стоящего, выключил радио.
Мой взгляд падает на книгу. Едем все равно мы по капле в час, и я раскрываю ее.
Первое, что бросается мне в глаза, это то, что книга не дочитана до конца или вообще не читана: некоторые страницы слиплись вместе и не были раскрыты.
Некоторые слова подчеркнуты, всего подчеркнуто пять слов, как будто тот, что читал книгу, не читал ее на самом деле, но искал в ней именно эти слова. Зачем? Никакой, ни логической, ни даже ассоциативной связи между ними я не нашел: «если», «вина», «лишь», «нет», «иностранный».
Весь путь до дома я развлекался тем, что составлял предложения из этих слов. Ничего осмысленного не получилось.
Когда я добрался домой, во дворе обнаружилось место, и я смог удачно припарковать автомобиль. Удивительно, как маленькие вещи иногда способны, как соломинка, удержать на плаву, казалось бы, неотвратимо утопающую в тоскливой безысходности надежду. Место для парковки. Ерунда. А вот надо же.
Отсюда уже — только хорошее. Мне нравится, как закрывается за мной дверь моей квартиры: неспешно, тяжело, с надежным негромким «клик» хорошего немецкого замка. «Клик», и пусть весь мир подождет.
— Привет…
— Привет…
— Как прошел день?
— Да… не прошел еще…
Жена останавливается по дороге к кухне, оборачивается.
— Что случилось?
— Потом расскажу… Есть хочу, умираю…
Она улыбается, и это хорошо.
Мы ужинаем молча, но это — хорошее молчание, наполненное добротной, правильной тишиной, когда слова не нужны, не нужно заполнять пустоту между двумя людьми, потому что между этими людьми нет пустоты. Есть понимание и бутылка тосканского сухого красного. Достаточно для счастья.
— Расскажешь?
— Плетнев повесился.
— Сам?
— Не знаю.
— А хочешь знать?
— Не знаю.
— Будешь искать?
— Не знаю.
— Еще вина?
— Да.
Непрозрачное, бордовое перетекает, скатываясь с крутых стенок бокала, вино. Не пахнет. Благоухает. Я жду, пока маслянистая влага успокоится, заглядываю в бокал и отражаюсь в вине, как в темном зеркале.
Глоток.
Вино переливается в меня, становится мной, наполняет тело истомой. Жена сидит с кроссвордом в руках.
— Что гадаешь?
— Акростих.
— Кто, кто стих?
Не оборачиваясь, знаю, что она улыбается.
Не помню, как уснул.
Под утро мне приснился сумасшедший паренек Гриша, привязывающий ниточки к мухам. Мух было много, и к каждой вела своя ниточка. Ниточки сходились в жгуты, жгуты в вожжи, вожжи держал, чему-то деловито хмурясь, Гриша.
— Двести тридцать один квинтиллион двести семьдесят пять квадриллионов четыреста двенадцать триллионов триста девяносто миллиардов восемьсот семьдесят два миллиона триста сорок восемь тысяч четыреста семьдесят пять, — говорит Гриша. — Ну, я полетел.
— Куда? — спрашиваю я.
— Откуда… — отвечает Гриша и взмахивает вожжами.
Мухи взлетают, мириады маленьких крыльев бьют воздух, этот звук, прерывистый и неприятный, сопровождается мелодией…
…будильника. Будь проклят тот, кто его изобрел. Благословен и проклят.
Я выхожу на кухню, на столе завтрак. Душ, кофе, ем завтрак, пью горячий, ароматный кофе. Беру в руки недогаданный кроссворд-акростих, забытый женой на столе.
Замираю.
И проливаю кофе.
Схватить пальто, ключи, вниз по лестнице. Открыть машину. Достать книгу. Акростих.
«Лишь», «Если», «Вина», «Иностранный», «Нет».
ЛЕВИН.
* * *
Говорят, что мудрость — это умение выбирать себе знания.
Правду говорят. Знание необратимо. Оно с тобой навсегда. Выбирать его нужно тщательнее, чем невесту. Я сейчас не об образовании, которое, конечно, необходимо. Я о том самом многом знании, в котором многие печали.
А сомнений и того больше.
Левин? И что Левин? На кой черт миллиардеру убивать своего же адвоката? А если есть резон, зачем нужна тогда была вся эта свистопляска с моим показным наймом, с этой беготней вдоль и поперек, вся эта театральность с гримировкой трупа и вообще моим во всем этом спектакле участием, если можно было просто взять и убить?
Но зачем? Почему? Какой тут мотив?
А Плетнева — тоже Левин?
Или нет, Полозов. Да. Точно. Он всех убивает по указке свихнувшегося магната. Да. И еще они вампиры. Нет. Оборотни. Один в погонах, второй с миллиардами, они жаждут в итоге править миром. А вся эта кутерьма — лишь этапы секретного плана по уничтожению существующего миропорядка, и гадать сейчас не стоит, все равно не угадать, это слишком сложно для простого адвокатишки.
Я лежу в офисе. На столе. Не работаю. Просто лежу. Никогда раньше не лежал на столе, а сейчас лежу. Не то чтобы я даже думаю о чем-то конкретном. Так… лежу. и все. Смотрю в окно. За окном идут люди. Идет жизнь, куда-то вперед и мимо меня.
А я лежу, как та Черепаха. Долго я буду так лежать? Нужно же что-то делать. И не просто «что-то», а что-то прямо-таки срочное, важное такое что-то. Это — ясно. Понятно. Очевидно. Не ясно, не понятно и не очевидно, что именно делать.