Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В камеру для визитов вводят заключенного. Этот человек вызвал меня на разговор. Он бледен и напуган.
— Здравствуйте, Плетнев… — говорю я.
Плетнев бледнеет еще больше, лицо его перекашивает, он мычит, будто от зубной боли, и молча оседает на стул.
— С-слава богу… в-вы… — мычит Плетнев и смотрит мне в глаза.
То, что я вижу в его глазах, пугает меня. Я не из пугливых. Не испугался бы насмешки, злобы, даже откровенной ненависти, я не испугался бы угроз или прямого противостояния. Но в глазах моего несостоявшегося убийцы я вдруг вижу нечто, чего там быть не должно, нечто, чему в этих глазах не место, что не должно там быть, но оно есть, и это пугает.
Плетнев смотрит на меня с надеждой.
— Вы ждали кого-то еще?
Плетнев вздрагивает всем телом, так что стул под ним сдвигается, и слышно, как ножки скрипнули по полу. Плетнев бледнеет еще больше, лоб его покрывается испариной. Он в ужасе. В самом что ни на есть неподдельном.
К подобному я готов не был. А к чему я был готов? Зачем вообще я здесь?
— Зачем я здесь, Плетнев?
— Те письма… Их писал н-не я…
Я молчу. Я смотрю на Плетнева и молчу. Мне нечего сказать. Сидящий передо мной — не великого ума и чрезвычайной жадности человек, это действительно так, но чтобы вот так вот, нахрапом отрицать очевидное…
Я встаю и разворачиваюсь, чтобы уйти.
— Нет!!!
Крик Плетнева, почти визг, истерический, какой-то надломленный, звонкий, почти женский, отражается от серых стен и бьет меня в спину. По спине моей бегут мурашки. Я оборачиваюсь.
— Я расскажу в-все. Все. — Плетнев вдруг улыбается заискивающе. — Т-только помогите. В-вытащите меня отсюда.
И снова я молчу. Мой несостоявшийся — между прочим, не по своей вине — убийца просит меня о помощи. Что здесь можно сказать?
— Успокойтесь, Плетнев. Если вам есть что сказать, давайте по порядку и…
— Я зн-наю, кто вас хотел убить.
— Я тоже.
— Н-нет, н-нет, кто… з-заказал.
— Откуда?
— Я с ним говорил.
— Как?
— Д-да, по телефону.
— Он вам представился?
— Н-нет… н-но я узнал… г-голос.
— Вы уверены?
Снова эта улыбка.
— О чем же вы говорили?
— О вас. О том, что вы должны стать п-первой…
— Первым.
— П-первой. Г-головой… Вы понимаете?
— Да. Этот голос…
— Я слышал его р-раньше…
— Где?
— В-вытащите меня.
— Напомню, Плетнев, вас обвиняют в попытке убийства… меня.
— Этот же отв-вертелся…
— Кто?
— В-вы знаете…
— Вопрос: откуда знаете вы?
— В-вытащите меня. Я все р-расскажу.
Плетнев кладет локти на стол и наклоняется ко мне через него.
Вопрос не в том, врет мне Плетнев или нет, и вся его «важная информация» существует только в одной его перепуганной голове, так что не важно, знает ли что-нибудь Плетнев. Важно другое: нужно ли это знать мне. Лишняя информация — тот же яд. Знать что-либо далеко не всегда apriori хорошо. Люди, которые утверждают, что знание еще никому не навредило, попросту не знают, о чем говорят. Знание навредило столь многим. Некоторым смертельно. Причем отказаться от вредоносного знания, в отличие от общепринятого мнения, всегда намного сложнее, чем его приобрести.
Знание говорит об уме. Умение выбирать знание — о мудрости. Которой я, очевидно, еще не достиг.
— Я подумаю.
Плетнев собирается что-то сказать.
— Не советую вам говорить что-либо еще, Валерий Дмитриевич. Просто помолчите. Иначе я могу передумать еще до того, как соглашусь.
* * *
Люблю выходить из тюрьмы.
Моя профессия позволяет попасть в тюрьму и выйти оттуда по собственному желанию, в любое время, и это — редкая привилегия.
Люди часто и в охотку спорят о свободе слова, мысли и самовыражения, находясь на свободе. Однако стоит им попасть в тюрьму, и они понимают, насколько свободны были до этого. Чего стоит возможность просто побыть одному. Чего стоит нормальный завтрак, обед и ужин, сон в тепле и уюте, элементарные вещи, которые большинству из нас привычны и потому незаметны.
Нет, в тюрьме жизнь не прекращается, она течет мимо тебя, даже если ты ненадолго здесь, по служебной надобности, и когда выходишь, нужно прыгать в жизнь спиной вперед, как прыгают с движущегося поезда. Что же должен чувствовать человек, когда к нему на свидание приходят пахнущие свободой люди и приносят ему новости о том, что творится там, в жизни, в пространстве и времени, из которого он выпал на долгие годы? Ведет ли он носом, стараясь уловить недоступный ему более запах жизни, которая никогда не стоит на месте, смотрит ли он, как утопающий, что идет ко дну, на проплывающие над ним тени судов и лодок — событий безвозвратно проходящей мимо него жизни, а воздуха много, слишком много, есть возможность дышать, и эта возможность становится проклятием, если тебя никто не ждет. Люди, события, смена времен года, правителей, а иногда и режимов, череда чьих-то рождений и смертей — все это происходит не с тобой, не для тебя и не здесь, но там, за забором, за колючкой, среди свободных людей. Они не знают, каково это — не иметь никакого влияния на жизнь, быть отделенным от нее стеной Закона. Они не знают, каково это, когда все, что в твоих силах, — это ждать. Они не подозревают, что великая сила ожидания гнет и ломает многих, но многих и делает сильнее. Сила эта полна злости, ибо рождена от безысходности, она презрительна и безжалостна, ибо нет в ней ничего от любви. Искалеченные жестокостью души распространяют эту жестокость дальше в виде неписаных законов, накидывая узду безысходности на новые поколения. Жестокость становится законом, прикидываясь справедливостью. Те, кто позволил закону жестокости стать Законом, никогда больше не покинут тюрьму, даже оказавшись на свободе. Вечные ЗК собственного высокомерия, они кичливы и презрительны и не способны больше вырастить вокруг себя ничего, кроме такого же высокомерия и презрения.
Каждый раз, выходя из тюрьмы, я понимаю, как я счастлив.
Говорят, есть рисковые люди, эдакие прожигатели жизни насквозь, яркие индивидуальности, которым или все, или ничего. Герои. Все любят героев, хотя как по мне, так миру куда больше нужен хороший дворник, аптекарь или водитель, чем очередной герой, но это — всего лишь я, и кто я такой, чтобы навязывать кому-то свое мнение.
Даже если оно — единственно верное.
* * *
Как желтая обезьяна Ходжи Насреддина, одна единственная мысль преследовала меня с той самой секунды, как за мной захлопнулась дверь допросной: врет Плетнев или нет. Если врет, это было бы хорошо, избавило бы меня от множества проблем. И зависит-то все в общем-то не от Плетнева, а от меня. Не захочу и не поверю. И все.