Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миновав череду лифтов, он свернул за угол и в вестибюле увидел Клаузнера со спины. На раввине был все тот же неряшливый костюм; Эпштейн узнал свисающую с подола пиджака нитку, которую тот так и не собрался срезать, и пятно, похожее на пыльный отпечаток ноги. На шее болтался шерстяной темно-синий шарф. Увидев Эпштейна, Клаузнер ожил, схватил его за плечи и стиснул по-дружески. В нем не было неловкости, которую ортодоксальные евреи обычно проявляют в отношении всего физического, часто словно пытаясь уйти как можно дальше от своих тел и сжаться до точки внутри собственного черепа. Эпштейн задумался: может, Клаузнер не родился в этой вере, а пришел в нее взрослым? Может, под плохо сидящим костюмом было тело, которое когда-то играло в баскетбол, боролось, каталось обнаженным с девушкой в траве, тело, имевшее право голоса в почти непрерывном стремлении к свободе и удовольствию. Представив подобную общность между собой и Клаузнером, Эпштейн почувствовал, как в груди у него шевелится теплое чувство дружбы.
Он вышел вслед за раввином через вращающуюся дверь. Они перешли через подъездную дорожку к потрепанной машине, стоявшей под углом к краю тротуара, как будто ее бросили, а не преднамеренно припарковали. Клаузнер открыл пассажирскую дверцу и стал освобождать сиденье. Он вытащил пустые пластиковые бутылки и связанные тесемкой картонки, которые бросил в багажник. Эпштейн, смотревший на все это из-за спины раввина, поинтересовался, не держит ли Клаузнер заодно и мусороперерабатывающий завод.
– В каком-то смысле, – улыбнулся тот и плюхнулся за руль. Хотя сиденье было максимально отодвинуто назад, колени ему все равно приходилось сгибать под неестественным углом.
Эпштейн устроился на пассажирском сиденье. На приборной доске топорщились оборванные провода в том месте, откуда выдрали стереосистему. Двигатель ожил, и машина резко вывернула мимо припаркованного «мерседеса» на крутую подъездную дорожку отеля.
– Извините. «Бентли» я сдал на техобслуживание, – сказал Клаузнер, шлепнув по рычагу, чтобы дать сигнал поворота, и искоса глянул на Эпштейна, проверяя, сработала ли его шутка. Но Эпштейн, у которого когда-то был «бентли», лишь слегка улыбнулся.
Через два часа, когда они свернули с прибрежной дороги и поехали в гору, пошел мелкий дождь. Дворников у машины не было – возможно, тот, кто украл стереосистему, решил, что и за них что-нибудь выручит. Но Клаузнер, который, как Эпштейн уже понял, отличался неутомимостью, привычно высунул руку с грязной тряпкой и протер стекло, не прерывая монолога. Это действие он повторял каждые несколько минут, продолжая толковать жизнь и труды Лурии. Он обещал отвести Эпштейна в дом в Цфате, где жил Лурия, во двор, где когда-то собирались его ученики, чтобы за учителем идти в поля, танцуя и распевая псалмы в знак приветствия Царицы Субботы.
Эпштейн улыбался про себя, глядя в окно. Пожалуй, он последует планам Клаузнера. И не будет вмешиваться. Он оказался там, где еще неделю назад даже не мог предположить, что может оказаться, – в машине с раввином-мистиком на пути в Цфат. Ему приятна была мысль, что он попал сюда, не давая никому никаких указаний. Он всю свою жизнь провел в трудах, чтобы добиться определенных результатов. Но канун шестого дня пришел и к нему, так ведь? Кругом раскинулась древняя земля. Любая жизнь причудлива, подумал он. Он опустил окно со своей стороны и почувствовал, что воздух пахнет соснами. Сознание его наполняла легкость. Солнце уже опускалось. Их задержало плотное движение на шоссе, и Царица Суббота наступала им на пятки. Однако, глядя на дремлющие холмы, Эпштейн преисполнился ощущения, что времени у них предостаточно.
Они въехали в Цфат и двинулись по узким улочкам. Окна магазинов уже были закрыты ставнями. Дважды им пришлось останавливаться и подавать назад, чтобы пропустить туристические автобусы, из окон которых на них с высоты глядели усталые, но довольные люди, только что испившие неподдельность мира. За пределами центра города туристов и художников стало меньше, и дальше они встречали на дороге только хасидов, которые, вцепившись в свои пластиковые пакеты, вжимались в стены каменных домов, пока машина пробиралась мимо них. Что у религиозных евреев за страсть к пластиковым пакетам, думал Эпштейн. Почему эти люди, скитавшиеся тысячелетиями, не заведут себе что-нибудь понадежнее? Они не одобряли даже портфелей, и в суд свои юридические документы приносили в пакетах из кошерной булочной – он такое десятки раз видел. А теперь они раздраженно жестикулировали вслед Клаузнеру не потому, что он чуть не отрезал им носы, когда проезжал мимо, а потому, что он вел машину перед самым наступлением субботы. Но за четыре минуты до последнего звонка раввин резко свернул на подъездную дорожку на окраине города и остановил машину перед зданием, сложенным из крапчатых камней цвета зубов, хотя, возможно, зубов человека слишком старого, чтобы ими пользоваться.
Клаузнер выскочил из машины, напевая себе под нос сочным тенором. Эпштейн вышел на свежий прохладный воздух и увидел всю долину, в которой Иисус творил свои чудеса. Вдали прокукарекал петух, и словно в ответ ему донесся далекий отклик собачьего лая. Если бы не спутниковая тарелка на черепичной крыше, можно было бы поверить, что раввин привез его назад во времени в ту эпоху, когда мир еще не стал тем, чем он стал.
– Добро пожаловать в «Гилгуль», – сказал Клаузнер, уже торопливо шагавший по тропинке. – Пошли, нас ждут.
Эпштейн остался где стоял, впитывая всем существом окружавший его ландшафт.
Но тут его телефон снова зазвонил; звонок был таким громким, что его, наверное, могли слышать даже внизу, в Назарете. Из Нью-Йорка звонила его помощница. Хорошие новости, сказала она, возможно, она напала на след пропавшего пальто.
Собираясь в Ханаан
Остаток ночи после встречи с Фридманом я провела на стыке между сном и пробуждением.