Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Минуточку, говорят ему, пусть он, пожалуйста, успокоится, литератор для начала с удовольствием сделает ему массаж; и вообще, дело обстоит так, что в мире существуют только две великие, близко родственные, направляющие идеи: секс и добровольная смерть. Оба топоса, как он их называет, проникнуты трансцендентностью и наслаиваются друг на друга… и Нэгели, которого стоящий сзади него человек теперь хватает за плечи (и начинает их энергично разминать), задумывается: как бы ему с минимальным ущербом для себя поскорее унести отсюда ноги.
Дело в том, говорит литератор – в то время как Нэгели ерзает на стуле, – что великий гул по ту сторону Бога познает лишь тот, кто твердо решится на самоубийство и примет его как свою судьбу: со всей концентрированной, непреложной мужской силой.
Нэгели, которому лишь сейчас попались на глаза многочисленные ножи в кухне, забывает о слезах, только что совершавших каботажное плавание вокруг его небритого подбородка, и с решительным, швейцарским выражением лица поворачивается к хозяину дома, который, обороняясь, вскидывает обе руки: дескать, его неправильно поняли.
Нэгели, со сжатыми кулаками и хоралом поющей крови в ушах, поднимается со стула, резко отталкивает от себя этого господина, хватает свой покоящийся у входа багаж и сильным движением открывает не запертую на засов раздвижную дверь, ведущую на улицу: прочь отсюда, просто – поскорее прочь.
Чарльз Чаплин торжественно кладет белый – шероховатый из-за маленьких углублений и снабженный штемпелем Veritas – мяч для гольфа на маркированную зеленым мелом точку перед ним; небо безоблачно, Тихий океан ведет себя тихо. Гребные винты парохода монотонно взбалтывают океан, как венчик сбивальной машины – воду в аквариуме.
Чаплин заносит сверкающую клюшку высоко над головой. И едва айрон, описав безупречный серебряный круг, успевает пролететь вниз и мимо его двуцветных ботинок, как мячик, подобно снаряду, взмывает в небесную лазурь, чтобы в конце концов неслышно, незримо и бестолково упасть далеко в море. Ver-i-tas, насвистывает Чаплин, пытаясь переиграть свою ярость.
Они поспешно сорвались из Токио, даже ни с кем не простились, а побросали самое необходимое из одежды в два чемодана и под защитой ночи подались в Иокогаму, к гавани. На молу Амакасу спросил Иду, действительно ли она хочет ехать с ним, ведь потом возможности вернуть все назад не будет, и она улыбнулась ему, влюбленно? – сказать такое было бы преувеличением, хотя, с другой стороны, может, и нет. Сирена парохода оглушительно и меланхолично прогудела к отплытию.
Амакасу, который уже снял белый пиджак и загнул вверх манжеты рубашки, зажигает сигарету и проводит большим пальцем по нижней губе. Когда следующий мячик для гольфа исчезает в направлении горизонта, он прищуривает глаза, будто так ему легче проследить за параболой резинового болида. Чтобы не пришлось принимать клюшку, снова агрессивно навязываемую ему Чаплином, он засовывает руки в карманы брюк; его неспортивность граничит с патетикой. Чаплин опять замахивается и наносит удар.
Чего только не выдумывают люди, чтобы скоротать время в таком морском путешествии. Можно одолжить у капитана теннисные ракетки, поиграть в шаффлборд, пинг-понг, бильярд; даже мячи для футбола и регби, всех видов и размеров, предоставляются в распоряжение пассажиров – нужно только внести себя в список, вывешенный возле лестницы, ведущей в салон. А каждый второй вечер здесь показывают кино – как правило, когда море спокойное, на экране, специально для этой цели растягиваемом на ахтердеке лайнера «Тацута-мару», следующего рейсом в Лос-Анджелес.
По вечерам, значит, Чаплин, Ида и Масахико располагаются в жизнерадостно-полосатых шезлонгах и смотрят практически каждый фильм из тех, что демонстрируются во время рейса. Они тем временем пьют «Бренди Александр», в больших количествах, и опорожняют сколько-то чашек дарового кофе. Они смотрят «Мумию» Карла Фройнда (ужасаясь и смеясь), и «Голубой свет» Лени Рифеншталь, и «Табу» Мурнау, и «Франкенштейна» с Борисом Карлоффом; и еще им показывают один старый фильм с Гарольдом Ллойдом – Чаплин, явно смущенный, с ходу его отвергает, как, будто бы, не отмеченный вдохновением: ах, говорит, это же дилетантская кинетика.
Коно на протяжении всего плавания в Лос-Анджелес дуется и не покидает свою каюту третьего класса – после того как Чаплин в момент посадки на судно, когда секретарь в очередной раз начал чрезмерно пыжиться, резко сказал, что ему лучше попридержать язык, иначе он будет тотчас уволен; и пусть не думает, будто Чаплин – идиот, не замечавший, как Коно годами крадет у него – по мелочи – деньги; с этим, дескать, он еще мог бы смириться, а вот что он его не только бросил на произвол этих психов-японцев, но и намеренно вовлек в ситуацию, когда на него совершили покушение, – это, мол, постыдно и граничит, если позволительно так выразиться, с психопатологией. Ах, он, раз зашел такой разговор, решил, что Коно уже сейчас уволен – finito.
Ночью – Масахико успел заснуть рядом с ней – Ида встает, покидает их общую каюту, выходит, босая, на ахтердек, крепко хватается руками за релинг и, запрокинув голову, смотрит наверх, в грандиозный случайный орнамент ночного неба.
Чаплин напророчествовал ей, пусть и поглощая в больших количествах коктейли, что ее блестящий успех в американском кинематографе, путь к которому он хотел бы для нее облегчить, в самые кратчайшие сроки станет беспрецедентным, – на что она, с несколько наигранной скромностью, ответила, что, к сожалению, ей будет не так-то просто избавиться от немецкого акцента; «ну что вы, что вы, как раз он сейчас очень ко времени», ей только нужно ринуться именно в звуковое кино; и вообще, мол, ее платинового оттенка волосы и летние веснушки (и еще, конечно, большой талант) гарантируют успешную карьеру, часто весьма быструю; он, само собой, знает нужных людей и всем им ее представит, парочка таких у него уже сейчас на примете… Он при этом пускал в ход свой шарм и извивался, как скользкий угорь, но зачем бы он вообще такое говорил, если бы за его словами ничего не стояло?
Ида от души желает себе увидеть, как в ночном небе над Тихим океаном сгорает падающая звезда – тогда опять-таки можно было бы загадать желание, – однако черный небосвод там, наверху, остается не пересекаемым кометами: звезды сверкают бескомпромиссно и индифферентно… В последующие дни в море опять падают бессчетные мячики для гольфа, а во время трапез всеми овладевает особого рода флегматичность, какая-то странная инертность.
Однажды вечером – все выпили больше, чем обычно, и посмотрели вместе, на хлопающем под ветром пароходном экране, «Лицо со шрамом» Говарда Хоукса, – дело доходит до безобразной ссоры между Чаплином и Амакасу.
Актеру Япония глубочайшим образом опротивела, он прямо так и говорит; а вскоре его высказывания становятся совсем грубыми и даже оскорбительными. Он гневно выкрикивает, что мирный, паназиатский социализм под протекторатом Японии не имеет никаких шансов хотя бы уже потому, что, дескать, японцы – фашисты: им как народу доставляет очевидную радость возможность унижать и втаптывать в грязь других. Они исходят из того, что все вокруг них – варвары: весь земной шар, так им это видится, населен субъектами низменными, изнеженными, а главное, лишенными культуры.