Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ричард Ланкастер выдрал свои трубки», – гласила записка Бобби Дили, написанная на клочке бумаги необычным для Бобби аккуратным почерком и прилепленная к экрану моего компьютера. «Умер почти сразу». Речь шла о страховом агенте пятидесяти шести лет, убившем Айрис Пелл. Проживи он дольше, сюжет, естественно, был бы лучше. Я просмотрел свои вчерашние записи. Вид небрежно нацарапанных строчек вызвал у меня раздражение: как можно уместить все, что случилось с Айрис Пелл, в восьмистах словах? Подумал об этом хоть кто-нибудь? Какое, в сущности, имеет значение колонка о ней? Я бы лично предпочел мыться в душе у Кэролайн Краули. Я позвонил в больницу знакомому, работавшему в справочной службе, но он сообщил только, что состояние Ланкастера ухудшилось из-за инфекции головного мозга, и не собирался высказываться по поводу того, удалось ли Ланкастеру выдернуть свои трубки – ведь подобным предположением могла воспользоваться семья Ланкастера и обвинить врачебный персонал больницы в том, что они пассивно наблюдали за его действиями, как, вероятно, и было на самом деле.
– Говорят, он выдрал трубки, – заявил я.
– Знаешь, я ничего не берусь утверждать, – ответил мой собеседник, что означало: «Да, но поищи другой источник информации». В этой жиле золота уже не наковыряешь; ведь все телевизионщики будут дежурить у постели Ланкастера. Единственным достоверным источником могли бы стать медсестра или санитар, которым больничная администрация уже наверняка заткнула рот. Я полистал свой репортерский блокнот. Последний телефонный номер принадлежал матери Айрис Пелл. Возможно, ее удалось бы разговорить, узнай она, что Ланкастер уже на пути в лучший мир.
Я лично очень люблю крайние сроки сдачи материала, я флиртую с ними, я ласкаю их, я даю им обещания и обманываю их, а равно и себя. Но поскольку конечный срок все-таки обязательно наступает, значит, пришло время звонить матери погибшей девушки. Делать это приходится крайне осторожно. Кто-то умер, и Бог с ним. Десять лет назад, когда спешил, я мастерски управлялся такими звонками. Теперь же я почти всегда делаю это, как положено; к чужому горю должно относиться с уважением, не приходить из-за случившегося в волнение и не смущаться перед тем, с кем ведешь разговор. Надо уметь держаться и слушать, внутренне раскрываясь, и забыть о крайнем сроке и обо всем остальном, и вот когда вы забудете обо всем, они поймут, что вам интересно, и расскажут вам все, что знают, ведь именно этого они, собственно, и хотят. Я называю это «моментом раскрытия». По телефону миссис Пелл сначала осторожничала, словно прикусывала язык, прежде чем что-то сказать, но потом стала более откровенной. А потом ее вдруг прорвало. Никто с ней не говорил, никто ни о чем не спросил. Ее дочь начала ходить в десять месяцев. Ее дочь обнаружила способности к математике в четыре года. Ее дочь в семь лет вытащила золотую рыбку. Ее дочь с восемнадцати лет сдавала кровь каждые шесть недель. Ее дочь изучала бухгалтерское дело. Ее дочь получила работу, приносившую ей сорок одну тысячу долларов в год, и, проработав несколько лет, вступила в оздоровительный клуб в Мидтауне, где в духе времени пыхтящие профессионалы высокого уровня давили на педали неподвижных велосипедов, не двигаясь с места, или механически взбирались по механическим лестницам. В вестибюле оздоровительного клуба какой-то предприимчивый его член, – несомненно, инвестиционный банкир, – разложил массу проспектов с первоначальным публичным предложением акций какой-то компании. Довольно странное место для подобного проспекта, но, безусловно, это была отличная мысль, так как в него действительно могли заглянуть, и Айрис Пелл, бухгалтер, тоже обратила на него внимание. Разрумянившаяся после тренировки обладательница густых темных волос была, в свою очередь, замечена Ричардом Ланкастером, сотрудником страховой компании. Он обронил какое-то замечание. Она ответила. Выяснилось, что оба одинаково понимают многообразие форм и сложность денег. Они обсудили проспект. Как забавно, что это происходило в вестибюле оздоровительного клуба, что за иллюстрация к нашему теперешнему образу жизни! Ха! Да, ха-ха. И так далее. Что они обсуждали на самом деле, так это проспект любовной связи, и в те первые десять минут, среди согласного кивания, улыбок и осторожного изучения друг друга, все и решилось. Не важно, что Ланкастер был гораздо старше. Вскоре пришел черед вина, постели, планов. Айрис Пелл все рассказала матери. Пятью месяцами позднее фамильное подвенечное платье семейства Пеллов, хранившееся в картонной коробке в отделанном кедром стенном шкафу в пригородном доме в Нью-Джерси, было торжественно извлечено из нафталина. Некоторые тридцативосьмилетние женщины выходили замуж в этом платье. Швы его распарывали и снова зашивали, прилегающий лиф подгоняли либо чтобы открыть, либо чтобы скрыть ложбинку на груди (в зависимости от ее прелести, строгости матери в отношении приличий и кокетливости дочери), но платье, само платье было овеяно чистотой грез тридцативосьмилетних женщин на протяжении девяноста лет – почти целого столетия – матерей и дочерей, кузин и невесток, и несмотря на то, что кружева были запятнаны духами, губной помадой, пеплом от сигарет, шампанским и сахарной глазурью от тортов, и несмотря на то, что обычный процент браков оказался неудачным, само платье оставалось священным для семьи Пеллов; платье напоминало семье, принадлежавшей к рабочему классу Нью-Джерси, что у них есть свои ценности в мире, не имеющем никакой ценности. Да, подвенечное платье Айрис Пелл закружилось в своем последнем танце поздней ночью под лампами дневного света в китайской прачечной в Верхнем Вест-Сайде, а вернее, повторило движение Айрис Пелл, обернувшейся при виде брошенного ею любовника, Ричарда Ланкастера, ворвавшегося в помещение прачечной и выстрелившего из зажатого в руке пистолета. Пули прошли через подвенечное платье и поразили сердце Айрис Пелл, затем – рикошетом – сердце ее матери. Дочь погибла, убийца убежал, прибыла полиция, мать была убита горем. Полиция быстро сфотографировала платье и вернула его матери, которая, обладая свойственным матери умением отличать священное от оскверненного, сожгла подвенечное платье — свое подвенечное платье, подвенечное платье своей матери – дотла. Теперь, плача, рассказывала мне об этом:
– Мне пришлось это сделать, вы же понимаете, его больше нельзя было хранить. Я даже не обсуждала это со своим мужем, мистер Рен, я просто это сделала. Я бы никогда больше не смогла снова взглянуть на это платье, я никогда бы не смогла… я, – пожалуйста, извините меня, я сейчас… Простите меня, она была моей дочерью! Она была моей дочерью. Почему моя дочь умерла? Почему никто не может мне это объяснить?
Да, Бобби Дили был прав, я люблю романтический флер. И если газетная колонка – это стервятник, то она возрождает меня, даже когда этот стервятник вырывает из меня кусок. Слушая, скажем, удручающие признания скромной, порядочной женщины в ее кухне в Нью-Джерси, я обнаруживаю, что наступает момент, когда я возрождаюсь благодаря ее страданию, видя что-то человеческое в незнакомых мне людях, я делаюсь лучше, чем есть на самом деле.
Когда колонка была готова, мои мысли вернулись к предыдущему дню. Я думаю, если мой супружеский грех представить в виде пещеры, то сейчас я собирался пробираться ощупью вдоль темных сырых стен, чтобы нащупать острые места и определить размеры пустоты, которую я открыл в себе. Мне хотелось обдумать это дело, решить, следует ли мне во всем признаться жене, и если да, то когда и в какой форме. А если признаваться не нужно, то какого мнения я должен быть о себе самом? Я полагаю, что другие неверные мужья ломают голову над теми же самыми вопросами. К тому же я надеялся, что Кэролайн Краули догадается о раздвоении моих чувств и о моих колебаниях и не начнет слишком скоро требовать от меня продолжения отношений. Возможно, она и сама испытывает угрызения совести, если учесть, что она обручилась с молодым чиновником, которого я видел на вечеринке у Хоббса. Но я ошибся. Не успел я покончить с колонкой, как она позвонила мне.