Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Баснер, у которого заметно дрожали пальцы, наклонился, достал из-под сиденья дорожную сумку, долго возился с молнией, открыл и еще минуту копался внутри, а Купревич думал об антропном принципе, прекрасно, впрочем, понимая уже, что ищет в сумке сосед, что он там найдет и покажет, и тогда мир взорвется, потому что существовать в принципе не сможет. Никак.
Баснер достал небольшой альбом, фотографий на сорок – в фотомагазинах такие продают по два доллара. Баснер раскрыл альбом и, как незадолго до того Купревич, положил на подлокотник. Ада была сфотографирована на фоне русалочки в Копенгагене, и этого быть, конечно, не могло, потому что в Данию они еще не ездили. Как-то не сложилось, весь Бенилюкс объехали, а в Копенгаген не попали. И платья такого – широкого, на бретельках, ярко-желтого, как рисунок солнца в детской тетрадке, – у нее не было. И прическа…
Вторая фотография почти повторяла первую, только Ада смотрела не в объектив, а в небо, и ладонью прикрывала глаза. Неудачная фотография.
– В Копенгагене, – произнес Баснер неожиданно твердым голосом, будто собирался возвести между собой и Купревичом высокий и прочный звуковой барьер, – мы были в прошлом году, в августе.
Купревич наклонился, не позволив себе взять альбом в руки. Это было чужое, что-то, чего он трогать не хотел. Не существующее. И на фотографии не могла быть Ада.
Конечно, это была она. В платье, которое никогда не носила, в городе, где никогда не была. Ада, а не ее сестра-близнец, не двойник: вглядевшись, Купревич увидел родинку на правой щеке, чуть ниже уха, и рука, прикрывавшая глаза, была поднята точно так, как это делала Ада, и улыбалась она… Купревич не мог спутать улыбку Ады – легкую, слегка ироничную и немного театральную – ни с чем на свете.
– Прошлым летом, – произнес кто-то голосом Купревича, – мы с женой (он подчеркнул это слово) были в Майами. А когда вернулись в Бостон, к нам приезжал Генрих Мензауэр, астрофизик из Ганновера, мы с ним готовили совместную работу по неоднородностям в микроволновом реликтовом фоне, которые могли быть следами взаимодействия нашей Вселенной с другой, возникшей, как и наша, в процессе инфляции…
Зачем он это говорил? Чтобы возвести стену. Поставить все на место. Как было. И не трогать больше.
Но Баснер, несмотря на дрожавшие пальцы и слезы, опять выступившие на глазах, сумел удержать себя хотя и в состоянии потрясения, но все же в данной, а не желаемой, реальности.
– Это Ада, – произнес он металлическим голосом. – И на вашей фотографии – Ада. И оба мы летим на ее похороны.
Чушь! – воскликнул Купревич. То есть хотел воскликнуть. Вместо крика получился хрип – неприятный и тем не менее подтвердивший то, что в сознании не укладывалось и уложиться не могло в принципе. Это Ада. И на этой фотографии – Ада. И оба они летели на ее похороны.
Баснер захлопнул альбом и спросил:
– Что это все значит, черт возьми?
– Не хотите же вы сказать… – Купревич не закончил фразу, потому что окончания у нее быть не могло. Ничего сказать Баснер не хотел. Он задал вопрос и ждал ответа. Говорить должен был Купревич, но и ему сказать было нечего: он не понимал, не представлял и не знал, как можно понять и представить то, что сейчас произошло, если это, конечно, не было невероятным и жутким совпадением.
Первым не то чтобы пришел в себя, но оказался в состоянии продолжить разговор Баснер. Он опустил столик на спинке впереди стоявшего кресла, положил раскрытый альбом так, чтобы фотографии были хорошо видны Купревичу, и жестом предложил соседу положить рядом свою фотографию Ады. Купревич сделал это, продолжая в уме строить предположения о том, за каким дьяволом Баснеру понадобилось устраивать представление, для чего он подделал фотографии и вообще какое может иметь отношение к Аде.
Баснер склонился над фотографиями, переводя взгляд с одной на другую, убедился в том, что Купревичу было уже ясно, и, неожиданно успокоившись, сказал по-русски:
– Моя Ада родилась четырнадцатого июня тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года в Ленинграде.
Он ожидал, что Купревич назовет другую дату?
– Четырнадцатого июня одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого. В Ленинграде, – Купревич тоже перешел на русский.
Баснер задал неожиданный, хотя и естественный вопрос:
– А детской фотографии Ады у вас нет?
Детских фотографий Ады у Купревича было сколько угодно. Лежали они в альбоме, альбом – на книжной полке, полка – в комнате, которую они с Адой называли библиотекой, хотя Купревич использовал ее как кабинет. В их доме в пригороде Бостона, откуда Купревичу до работы было час езды, а Аде до театра – минут сорок, если не было пробок.
– Нет, – коротко ответил Купревич.
Баснер, видимо, решил, что теперь у него явное преимущество, перевернул несколько страниц, и Купревич увидел три фотографии. Ада в трехлетнем возрасте, в открытом платьице, на набережной Невы. Ада на школьной линейке в первом классе, вторая слева, а в центре учительница Инна Константиновна, вспоминать которую Ада не любила, а имя-отчество как-то раз сказала вроде бы вскользь, но Купревич запомнил. Память у него в молодости была прекрасной, число «пи» он помнил до двадцать шестого знака, а сейчас не назвал бы даже до пятого. На третьей фотографии Аде было лет девять, точнее она и сама не помнила, а дату на обороте не написала. В Крым она ездила с родителями, лето, по ее словам, выдалось прохладным, и потому она сфотографировалась в плотном платье с длинными рукавами. Ада говорила, что платье было ярко-зеленым, но на черно-белом снимке выглядело серым и невзрачным.
Последний раз он видел эти фотографии неделю назад. В тот вечер он говорил с Адой по скайпу, и они почти пришли к консенсусу: Ада играет до конца сезона и возвращается, а он обещает расстаться со своей привычкой каждый семейный скандал доводить до точки кипения. «В ситуации, когда логикой не пахнет, это бессмысленно, согласись, Влад». Он согласился, а после разговора отправился в кабинет поработать (в Бостоне был в разгаре день, в Тель-Авиве поздний вечер, Ада только вернулась из театра и даже не успела согреть себе какао, как делала всегда после представления). Взгляд его тогда случайно упал