Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Евгений Петрович был контужен взрывной волной. Врачи приказали ему: постельный режим. Добыли для него номер в гостинице «Москва», на шестом этаже, тут же превратившийся в филиал «казармы». Тут всегда было полным-полно, клубился махорочный дым, с которым мешался запах заокеанских сигарет «Кэмел», презентованных благодарными инкорами; сюда вваливался примчавшийся с Северо-Западного фронта Леонид Кудреватых с его неистребимой улыбкой и оптимизмом, приходил столь же оптимистический, бравурный Алексей Каплер, наведывался тенор-чародей Иван Козловский с головкой лука и завернутым в бумажку соленым огурцом — на всякий случай! Заглядывал нахохленный, мрачноватый Валентин Катаев, вдруг распалявшийся гневом и гомерическим хохотом; приходили неистощимый в шутках Константин Финн, и напористый, атакующий Владимир Ставский, и светящийся юмором Лев Шейнин; на пороге номера появлялся невозмутимый, непроницаемый, порой грустноватый Илья Эренбург или возникал Константин Симонов, неутомимый, агрессивный, тут же начинающий тормошить, валить на обе лопатки степенного, невозмутимого известинца Петра Белявского. И номер Петрова превращался не то в полевой штаб, не то в международную конференцию по борьбе с осатаневшим фашизмом.
Итак — постельный режим. Но однажды, зайдя навестить Евгения Петрова, мы нашли только его записку: «Поехал на передовую. Буду ночью. Завтра утром поедем опять вместе». С дикой головной болью, бледный, худой, он опять был в войсках.
Он был правдив, честен, совестлив чрезвычайно. Помню, он объяснялся сердито с метрдотелем в «Москве» о чем-то по поводу талона на хлеб.
— Не пойму, — ворчал метрдотель. — Еще хлеба? Вот уж эти писатели! Ну, хорошо, я дам вам еще хлеба.
Вспыхнув, как петарда, Петров гремел:
— Да вы ничего не поняли! Я вам толкую, что не надо живущим в гостинице давать талоны на добавочный хлеб. Не надо! Это безобразие, свинство давать нам талоны! Мы должны есть то, что ест каждый житель Москвы. Неужели, неужели непонятно? О боже!..
Он самозабвенно любил музыку. Слушал тогда Шостаковича, игравшего отрывки из Ленинградской седьмой симфонии. Каменел от ярости, когда назойливо звучал туповатый марш фашистского вторжения, восторженно вскакивал в момент патетического взлета симфонии. Однажды в его заброшенной, холодной квартире я видел, как он, сидя за оледеневшим роялем, играл изумительный краковяк Глинки из «Сусанина», веселый, восхищенный, и восклицал:
— Гениально! Нет, такой народ не победят никогда, никогда!
...Он дружил в адмиралом И. С. Исаковым. Уже отбили фашистов под Москвой, и Петров своим неистовым напором убедил адмирала пустить его в осажденный, обреченный Севастополь. А в кармане у него была виза на поездку в США, в Нью-Йорк. И он отправился в Севастополь. Он был в Севастополе в самые страшные дни. На обратном пути он заканчивал свою последнюю корреспонденцию с фронта. И он не вернулся. Не вернулся...
1953—1976
ОТ ГАВАНЫ ДО РУЗЫ
Существует под Москвой близ города Рузы поселок в лесу. Он расположен на прибрежном холме, круто падающем к излучине Москвы-реки. В небольших деревянных домах, разбросанных среди старых елей, наезжая сюда на месяц-два, живут и работают композиторы. В каждом доме стоит фортепьяно, испытавшее на своем веку прикосновение рук многих наших музыкантов.
Однажды я решил проведать здесь старого своего приятеля композитора Константина Листова, — дружба с ним завязалась еще в довоенные годы на Дальнем Востоке.
Пока мы толковали о том о сем, припоминая давние встречи, я присматривался к убранству комнаты и заметил на стене подле рояля несколько пейзажей и портретов, напоминавших о далекой и очень близкой нам стране.
— Куба? — спросил я, любуясь чистыми, как нетронутые краски на палитре, контрастами между желтыми и синими, зелеными и красными — солнцем и деревьями, красной землей Пинар-дель-Рио и синими горами далекого острова.
Репродукции кубинских пейзажей были разбросаны и среди нот на рабочем столе. Тут же увидел я знакомое теперь всем лицо Фиделя Кастро и рядом — большую фотографию молодой красивой женщины с высоко поднятой головой. Я узнал ее также на одном из висевших на стене рисунков.
— Анхела Алонсо, — ответил Листов на мой вопрошающий взгляд. — Участница боев в Сьерра-Маэстра. Судьба ее удивительна... — Он помолчал, потом присел к роялю. Я знал, что Листов — участник гражданской и Отечественной войн, что душой и музыкой он романтик. И все же в эту минуту его лицо поразило меня выражением полной отрешенности от недавней нашей беседы.
Начал играть и, не отрывая рук от клавиш, рассказывал с хорошо знакомой мне хрипотцой:
— Это происходит в парке ла Тропикаль, на окраине Гаваны. В воскресные дни тут собираются ремесленники, рабочие. Анхела поет песню, веселую, беззаботную. Анхела — веселая девушка, ты потом прочтешь ее письмо. Танцуют под ее песню парни и девушки. Это происходит незадолго до свержения Батисты. А песня Анхелы станет потом сигналом повстанцев.
Листов продолжал играть, подпевая клавиру и молодея на глазах, — повидавший жизнь человек с сединой в волосах. И перенес меня из снежной Рузы в жаркую ночь Гаваны, в синюю и черно-золотую ночь печальной тогда и гордой Кубы. То сплетая, то разъединяя руки, танцевали парни и девушки рабочей Гаваны; глядя на них, подбоченясь, подмигивали друг другу бойкие старики, но порою их глаза были серьезны, очень серьезны. И пела Анхела:
Пляшет Гавана, пляшет Гавана!
Праздник сегодня...
Полуночный час...
Пляшет Гавана...
Я не умею словами передавать стихию музыки, да и не всегда это бывает уместно. Но тогда трудно было стоять спокойно. Танец закружил меня. И впрямь в Гавану перенеслись мы в те минуты. Листов сказал:
— Своей песней Анхела отвлекала внимание полицейских от человека, который спускался с гор к рабочим Гаваны. Его должны схватить. И Анхела песней помогает ему уйти от преследования. Она любит его.
Как странно. Снежный русский лес за окнами, а тут, у рояля, знойная ночь Кубы. Той Кубы, что захватила наши души и мысли. Кубы Кастро и отважных «барбудос» — бородачей, повернувших судьбу своей родины от черной диктатуры в будущее, творимое не чужеземцами, не диктаторами — народом!
Листов кончил