Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы тихо шли, разговаривая:
«Значит вы не только составитель биографий? Ведь вы художник?».
Мы вышли из города, пройдя мимо собора; я показал ему святых: «Они мне говорили о вас». – Да, я очень их люблю; это давнишняя работа одного здешнего каменщика; он уже умер. На вершине холма высился своим греческим фронтоном новый дом.
«Вот моя мастерская», – таинственно сказал он. «Сюда никто не входит, кроме меня; но так как вы мне друг, мы войдем вместе».
Он открыл калитку, мы вошли в сад, который спускался к ручью. Сад серебрился оливковыми деревьями на фоне нескольких сосен; он отыскал ключ под большим камнем и открыл дом, новый и молчаливый, который, солнце, казалось, сжигало. Направо по коридору виднелась большая открытая комната; старинные ширмы привлекли мое внимание.
«Я часто играл с Золя за этой ширмой; мы даже испортили на ней цветы. Это было несколько подрамков, скрепленных вместе, разрисованных большими листьями и сценами из сельской жизни, там и здесь были разбросаны цветы. Но рука, творившая это была сильна, и пожалуй принадлежала итальянцу».
«Вот живопись, да и настоящая живопись не труднее этого», – сказал Сезанн, «посмотрите, здесь все мастерство.»
На камине в комнате стоял бюст из красной глины; он должен был изображать Сезанна.
«Это делает с меня Солари, бедняга скульптор, мой старинный друг; я всегда говорю, что здесь ему не место с его Академией, но он умолял позволить ему работать с меня. Я прямо сказал ему: ты знаешь, я не люблю позировать; приходи, если хочешь, в нижнюю комнату, я работаю на верху; когда ты будешь видеть меня, наблюдай и лепи. Кончилось тем, что он бросил здесь эту дрянь. Это безнадежно и глупо наконец».
Сезанн схватил бюст, вынес его в сад, и, положив на плиту, яростно разбил ногой. Отскочив от подставки, неудачная, неоконченная голова скатилась в камни под оливковые деревья, где оставалась все время, пока я был в Эксе, а солнце завершало ее разрушение.
Мы не поднялись в мастерскую; в передней Сезанн взял картон и повел меня на пленэр. Это было почти в двух верстах от города, в виду долины, у подножия Святой Виктории, гордой горы, которой Сезанн восхищался и неустанно писал акварелью и масляными красками.
«Подумайте только, эта свинья Менье хотел здесь производить мыло для всего света!»
И Сезанн стал высказывать свои взгляды на современный мир и на промышленность и остальное.
«Скверно все это», – шепотом и с озлоблением добавил он. – «Как ужасна жизнь!»
Я оставил его одного на пленэр, чтобы не мешать ему работать, а сам пошел завтракать в Экс. Было четыре часа пополудни, когда я снова вернулся к нему. Мы занесли картон в мастерскую, он проводил меня до трамвая и взял с меня слово прийти завтра к нему завтракать. Я согласился на это с особенной радостью, так как чувствовал, что мой учитель стал моим другом.
II. Наше водворение в Эксе
На другой день рано утром я был уже в Эксе с решением устроиться в нем на целый месяц в какой-нибудь семье. Я долго искал себе квартиру и остановился наконец на прекрасной комнате с кухней. Большой камин, панно XVIII столетия и стенной шкаф наполненный посудой, до которого можно было добраться только по лестнице, придавали ей старинный вид. Каждый раз, как я видел открытым этот шкаф, мне представлялась гравюра Людовика XV; я рисовал себе ловкую субретку, в изображениях художников того времени на фоне высокой дверцы, покрытой сложной резьбой, среди этих салатников и блюд прозрачного японского фарфора. Я подписал контракт с мадам С., которая согласилась сдать мне комнату, и покинул ее очень довольный.
В ожидании одиннадцати часов, я отправился в музей, но он был заперт, и я возвратился к собору, чтобы осмотреть его внутри. Что особенно восхитило меня – это фламандские вышивки, которыми были украшены хоры, а большие шкафы, где хранилась драгоценная живопись Николая Фромана к сожалению, были заперты. Я обратил внимание также на алтарь, увенчанный готической группой, с драконом, изображающим Тараска на баптистерий очень красивой архитектуры.
В одиннадцать часов я снова позвонил на улице Булегон. Дверь отворила женщина, лет сорока, с приятным лицом, довольно полная. Перегнувшись через перила лестницы, она крикнула мне, чтобы я входил, лишь только услыхала мое имя. Квартира была скромная, на втором этаже. Комната, в которой ждал меня Сезанн, была маленькая, оклеенная старомодными обоями; почти всю ее занимали стол и печь, в которой горели мелко наколотые дрова. Не успел я войти, как Сезанн сказать: «М-me. Бремон, пожалуйста подавайте».
Тогда женщина, встретившая меня, стала подавать завтрак. Завязался разговор, прерванный накануне, и я мог теперь хорошо рассмотреть моего старого учителя. Он казался усталым и старше своего возраста. Больной диабетом, он вынужден был воздерживаться от многих кушаний, принимал лекарства и подчинялся режиму. Его глаза были красные и припухшие; черты лица одутловаты, а нос слегка лиловый. Мы говорили о Золя. Процесс Дрейфуса сделал его героем дня.
«Это ум весьма посредственный», – заметил Сезанн. «При том очень плохой друг, потому что во всем он видит только себя. Так его роман „l'Oeuvre“, в котором он хотел меня изобразить – сплошная и бессовестная ложь для собственной славы. Я приехал в Париж расписывать церковь Saint-Sulpice. Тогда я был наивен и довольствовался малым, кроме того был воспитан в набожности. Я встретил Золя в Париже. Он был моим школьным товарищем, мы играли вместе на берегу Арка и оба писали стихи. Я помню, что писал их так же и на латинском языке, в котором был сильнее Золя. На этом же языке я сочинил целую пьесу. Да, в наши времена особенно хорошо изучали языки и литературу.»
Тут разговор перешел