Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Записка от Окунева пришла с конным ещё до полуночи: при ней наряд, пропуск и две строки от руки — до какой отметки дозор должен был дойти и где его видели в последний раз. Идти решили по речному льду: в лесу снег лежал по пояс, а лёд на Крещенье мерили пешнёй — две ладони, держал бы и лошадь. Одно помнить: у берегов, где бьют ключи, он тоньше и звончей, — идти серединой, след в след. Винтовки уходящим велено было пригнать за спину так, чтобы руки оставались свободны, а сигнал уговорили простой, без ракет: три выстрела кряду — выходи к речке, кто где есть.
Сибиряк пришёл, когда счёт был кончен, выслушал всё, глядя в печку, и спросил одно:
— Лыжню чужую кто видал — из тех двоих который?
— Разберёшься у стрелков, зайдём к ним по дороге.
Он кивнул и ушёл собирать охотников: по снегу да по лесу это была его война, тихая, без выстрелов, и в этой войне он стоил взвода. Лагунова я вызвал сам. Сорока явился без зова, со всем своим зимним снаряжением, и стоял у входа с таким видом, будто случайно шёл мимо.
— Выйдем затемно, — распорядился я. — К свету надо быть у горелой просеки, день зимой короткий. Лагунов, возьмёшь двоих своих, из тех, что покрепче на ногу: волокуши потянут, а понадобится — и человека. На линии за второй взвод Фомин, Михеев в роте за старшего.
Лагунов не стал спрашивать, — только прикинул что-то про себя и назвал две фамилии; одна была Ершова. Обоих я знал: эти дойдут.
— А я, стало быть, при вас, — не спросил, а подытожил Сорока.
— Ты, стало быть, при мне.
Он выколотил новую трубку о каблук, продул её и спрятал за пазуху, поближе к теплу.
За горами всё перекатывало, ровно и без передышки, как жернова, которым никто не засыпает зерна. Девятерым в лесу оставалась одна такая ночь, и она уже шла.
Глава 2
«Белая война»
Вышли, когда над бруствером ещё стояли звёзды — колючие, мелкие, какие высыпают только в самый крепкий мороз.
На речной лёд спускались по одному, у промоины под берегом, и дальше пошли серединой, след в след: впереди Сибиряк с тремя своими охотниками, за ними обе волокуши — в лямках лагуновские молодые, Ершов с Куликовым, — следом сам Лагунов, мы с Сорокой замыкали. Лёд, мереный на Крещенье в две ладони, держал исправно, только молчать не умел: под шагом он отзывался долгим стеклянным гулом, и гул этот убегал вперёд, под снег, к чёрным закраинам у берегов, где не спали ключи. Возле закраин снег лежал гладкий, нетронутый, приглаженный паром, и на этот гладкий снег Сибиряк с первого шага запретил ступать вовсе — ни за какой надобностью.
Воздух брали по глотку, сквозь башлык, и он всё равно доставал до самого нутра; сукно на плечах стояло коробом, ремни задубели, и всякий металл, какой был при нас, полагалось трогать только через рукавицу — голое железо на таком холоде жалит не хуже угольев. Курить было запрещено до самого леса, и Сорока нёс свою трубку за пазухой пустой.
— Ей же легче, — рассудил он вполголоса. — Налегке всякому идётся веселей.
Никто не засмеялся, потому что смеяться на морозе — тоже расход тепла, но по колонне прошло короткое движение, какое проходит по людям вместо смеха, когда губы заняты башлыком.
Война на эти сутки досталась нам такая, в какой не стреляют. Противник не показывался и не уставал; он стоял во всём лесу разом и ждал, когда человек ошибётся. Австриец в эту ночь мог спать: за него работал мороз, а морозу не надобны ни смена, ни паёк, ни приказ.
У стрелков задержались с четверть часа. Ротный их, поручик с лицом, которое за эту неделю состарилось лет на десять, вынес мне навстречу тонкую тетрадь в клеёнке — книжку приказов своей развед команды, всё, что от команды оставалось, — и держал её так, будто сдавал не бумагу, а самих людей: тут, дескать, кто когда ушёл и с чем. Последняя запись в ней стояла про этот самый дозор — кто пошёл, когда и куда — и оставалась незакрытой. Я книжку взял: в ней были приметы, а приметы нам годились.
Из тех двоих, что ходили искать дозор и поморозились сами, говорить мог один; он сидел у печки, держал обмотанные руки на коленях, и рассказывал с той виноватой поспешностью, с какой рассказывают люди, не сумевшие сделать дело: лыжню видел на второй день у горелой просеки — ровную, парную, накатанную, и не нашу, потому что лыж в полку не водилось; след дозора терялся раньше, не доходя оврага, где по утрам стоит туман.
— Туман, говоришь, стоячий? — спросил Сибиряк. — Всякое утро?
— Всякое. Как молоко наливают.
— Ключи дышат. — Сибиряк поднялся и больше не спрашивал.
В лес вошли по первому свету. Снег лежал целиной, по пояс; переднего меняли через каждые полсотни шагов, и всё равно от людей шёл пар, а пар на морозе — расход, который после отдают телом. Я тянул свой черёд в голове тропы наравне со всеми и на втором часу перестал отличать усталость от холода: они работали в паре — одна размягчала человека, другой его добирал. Туман в ельнике стоял слоем, по грудь; над ним торчали одни макушки, и когда Сибиряк уходил вперёд, от него оставалась поверх тумана одна шапка, и по этой шапке мы держали направление.
Один раз лес обманул и нас. Просека по гари двоилась: настоящая уходила вправо, а влево открывалась прогалина от старого бурелома, ровная и приветливая. Передние охотники взяли влево, и мы прошли по прогалине с полсотни шагов, прежде чем Сибиряк, шедший в тот час у волокуш, догнал голову и молча завернул её обратно. Он не объяснял, а показал рукавицей: на настоящей