Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Интимный вопрос касательно прошлого разрешается?
Вартецкий всегда говорит весьма лаконично — возможно, это реакция на многословие коллег, — и я в нашем общении постепенно усвоил его привычку. Он без колебаний согласно кивает.
— Ты спал с ней тогда на Слапах?
Ему незачем спрашивать имя, да он и не притворяется, что силится что-то припомнить. Я ценю это, но в то же время испытываю волнение: красивых учениц за эти годы у него были десятки, если не сотни.
— Нет.
Он, похоже, не лжет, но я не уверен.
— А до того или после?
— Нет.
— Почему же? — говорю я с деланым равнодушием.
Из расстегнутой рубашки у него выглядывают густые, лишь слегка поседевшие волосы, моя грудь, напротив, почти голая, и потому в его присутствии я обычно выступаю в роли ироничного интеллектуала, презирающего этот первейший признак мужественности.
— «Когда она пришла в мой сад, / все тихо отцветало. / Скользя по окоему, ворчливо солнце засыпало».[3]
Бегство в поэзию, тотчас пришло мне на ум.
— Твоей жене сорок шесть, — замечаю я. — Когда ты женился на ней, она была на два-три года старше, чем тогда Ева.
— Но она не была моей ученицей. С ученицами — мало проку. Проблем больше, чем радости.
Я жду, однако иного объяснения мне уже не получить.
— Думается, ты должен об этом кое-что знать, — добавляет он, явно намекая на Клару.
Я по-прежнему до конца не верю ему, но зла не держу: у него нет повода лгать мне; и даже не говоря мне правды о более чем двадцатилетием прошлом, он делает это скорее всего из деликатности. Он знает, что прошлое для меня не кончилось.
— А ты? — неожиданно спрашивает он.
— Бинго! — восклицаю я. — Ключевой вопрос. В этом вся суть.
— Значит, не спал.
— Нет.
Он ни звука в ответ.
— Три буквы, а в них полжизни, — говорю я.
Вино в пластиковых бутылках — изрядная пакость, но все равно я опрокидываю в себя целый бокал. Нам обоим наливают снова.
— А почему нет? — спрашивает он без тени волнения.
У меня при подобном вопросе обычно дрожал голос. В том-то и разница, просекаю я: в отличие от него мы с Джефом как сумасшедшие носились вокруг Евы. И так и сяк вертелись вокруг нее, без конца что-то болтали, даже декламировали — он молчал. Мы отводили взгляд, он не смущаясь смотрел. Я чувствовал уже тогда: разве мог ей импонировать тот, кого ее красота парализовала? Ей нужен был тот, кто умел эту красоту просто взять. Мы с Джефом делали вид, что смеемся над Вартецким, над его старостью (Боже, прости нас!), но про себя мы боялись его. Мы прекрасно сознавали, что в нем есть что-то, чего при самом большом усилии у нас никогда не будет.
— Откуда мне знать? — восклицаю я. — Потому что был ты. Потому что ее забронировал Джеф. И так далее.
Вартецкий подносит к губам палец. Марта, моя бывшая преподавательница физкультуры, с любопытством поворачивается к нам.
— A-а, снова тема — Ева Шалкова, я не ошиблась?
Вартецкий делает флегматичный вид, я оторопело молчу, словно пойманный с поличным мальчик. (Преподавать в той же школе, где ты учился, своего рода извращение, более того: в этом есть даже что-то от инцеста. Решение вернуться в свою alma mater учителем раньше объяснял я здравым консерватизмом и сантиментами; нынче я уже знаю, что главнейшую роль играла здесь определенная социальная леность: мне не хотелось прилагать усилия в поисках иного образа жизни, чем тот, который я так близко знал.)
— Шалкова forever! — смеется она.
— Точно так, Марта, — отвечаю я серьезно. — Шалкова forever!
Она ездит на машине, но лишь двумя изученными маршрутами: каждую пятницу за покупками в Гибернову и раз в две недели к родителям в Врхлаби — после ухода на пенсию они продали пражскую квартиру и купили там маленький дом. Иных маршрутов у нее нет. Целыми днями ее вишневое «рено» стоит на одном месте (зимой это зачастую единственное засыпанное снегом авто на улице, а летом, когда она ставит его ближе к парку, оно бывает в течение недели запорошено тонким слоем золотой пыльцы, на которой дети рисуют непристойные картинки). В прошлом году — на семилетие после развода — она получила «рено» от Джефа ко дню рождения.
— Чего ты добиваешься? — спросила она.
— Теперь только одного: чтобы вы были живы.
Это, мол, самый безопасный автомобиль в своем классе.
Трассу в Врхлаби она знает назубок, каждый знак, каждый поворот; но когда ей приходится — как сейчас — перестраиваться в другой ряд с уже привычного, она сразу теряет уверенность.
— Мама, — подшучивает над ней Алица, — а что ты будешь делать, когда здесь проложат тридцатикилометровый объезд?
Естественно, она тоже об этом подумывала. Она внимательно смотрит на задние колеса идущего впереди «форда». Полный контроль в любую погоду: ламелей на наших покрышках на шестьдесят процентов больше, чем на любых других! — снова ударяет ей в голову телереклама, и она досадует на себя.
— Съеду на обочину, включу аварийку и вызову эвакуатора.
Коротким взглядом Ева окидывает дочь: что-то в ее улыбке почти болезненно напоминает Джефа в ту пору, когда она впервые приметила его. Тогда ему не исполнилось и шестнадцати, он на сантиметр был ниже ее. Потом, конечно, быстро ее перерос.
Паркуясь во дворе позади дома, она замечает стоящего за оконной шторой отца, он не отодвигает ее, словно почему-то хочет оттянуть минуту, когда выйдет из дому — поздороваться. Словно какое-то время ему нужно для размышления. Возвращение единственного, не оправдавшего надежд ребенка, думает Ева.
«Ты наше все. Наша гордость. Не забывай этого», — так всегда говорила ей мама.
Разумеется, о сорокалетних дочерях так уже не говорят. Ей хотелось бы верить, что она по-прежнему их «все» или хотя бы «почти все», пусть даже этих слов она не слышала от них уже многие годы. Возможно, потому, что это «почти все» ни с того ни с сего обрело образ стареющей разведенки с ребенком. Она понимает, что не оправдала их надежд. Ее воспитывали как нельзя лучше. Жертвовали всем ради нее. Буквально холили ее. Сколько одних только дорогих кремов для загара и масел перевели, умащивая ее каждый год на Макарске… А как она отблагодарила их? Развелась, а теперь ко всему еще начинает стареть. Прости, папочка, у твоей красивой девочки варикозное расширение вен… Она вздыхает: воздух здесь, естественно, чище, острее, чем в Праге. Сразу же за крышей гаража виден серо-зеленый склон Жали. Отец выходит из дома: он в лыжных штанах — это коробит Еву. Мама идет следом; несет дымящуюся кастрюлю и ставит ее на ступеньки. Шестьдесят лет жили в Праге на Виноградах — и вот извольте, думает Ева.