Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это все моя леска! Я виноват! Если она умрет, я буду виноват!
— Нет, нет, — успокаивала его я. — Это несчастный случай. Ты тут ни при чем!
— При чем! — воскликнул Даниэль и разом вскочил на ноги.
— Я всегда виноват! — прокричал он и бросился бежать.
— Думаешь, она и правда умрет? — взяв меня за руку, спросил Лукас.
Я не знала, что ответить. Знала только, что на наше лето наползла какая-то мрачная туча и мне этого не забыть.
Больше мы уже не рыбачили. А когда пришла осень, паву прозвали Хромушкой. Чёрные пальчики отвалились, но сама она осталась жива.
А теперь у нее появились четверо павлинчиков. И Даниэль даже не хотел на них взглянуть, из-за чего я ужасно злилась.
— О маме можешь даже не вспоминать, она слово никогда не держит!
— Держит! — сказал Лукас.
— Нет! — Даниэль пнул стену. — Нет! Нет! Нет!
Я догадывалась, о чем он, и знала, что произошла какая-то перемена. Но никто не мог нам ничего объяснить. Говорили только, что Гизеле лучше себя поберечь, что у нее нет ничего серьезного и что врачи ей помогут.
Когда мы задавали вопросы, взрослые пожимали плечами и говорили: все образуется. Не беспокойтесь. Все образуется.
Но говорили они это как-то неуверенно и потом сразу спрашивали, как дела в школе и хорошо ли мы учимся.
Гизела не ходила на работу с начала мая, при том что идти ей было всего тридцать шагов — через двор в контору управляющего. Тридцать шагов, которые она всегда проходила, сколько мы себя помнили. Она махала нам рукой из окна конторы, когда мы днем возвращались из детского сада, махала, когда чуть позже мы играли в песочнице, махала пасмурными ноябрьскими днями, когда настроение портилось, потому что задачка по математике никак не решалась.
Тридцать шагов, сколько мы себя помнили, и она пролетала их быстро, на одном дыхании, широким шагом, словно боялась опоздать: в контору, домой, на тренировку, на родительское собрание, на день рождения. Она всё куда-то спешила, у нее никогда не было времени.
Так и слышу, как она кричит:
— Даниэль, а ну марш домой! И не забудь прихватить брата!
А потом ругается, потому что оба насквозь провоняли рыбой.
— Когда же это кончится? Вам обязательно их трогать? Сейчас же мойте руки! И как следует!
— Она сидит на больничном, — говорила моя мать. — Все образуется, даже не думайте об этом!
Ближе к вечеру мы забирались на дерево и ломали голову над тем, откуда взялось выражение «сидеть на больничном». Все подолгу молчали, и я успевала считать пробивавшиеся сквозь крону лучи.
Казалось несправедливым, что Гизела должна быть на больничном, Даниэль даже сказал:
— Если б я мог, я посадил бы маму на здравничный.
— И все бы стало как раньше, — отозвался Лукас. — Мама не валялась бы в постели, а снова костерила нас на чем свет стоит!
Даниэль отломил ветку и стал хлестать ею ствол дерева. На нас дождем посыпались листья.
— Хватит! — попросила я.
Но Даниэль не унимался.
— На-боль-нич-ном! — нервно смеялся он, отбивая такт. — На-боль-нич-ном! На-боль-нич-ном!
Слезы катились по его щекам, и я не знала, плачет он или смеется.
Восьмого мая на рапсе лопнули почки. Утром, когда мы шли в школу, все было как всегда: дымка над рвом, цапля на дереве, обагренный лучами восходящего солнца красный бук и повсюду вокруг матово-зеленое поле рапса.
У начальной школы стоял автобус.
— До скорого, — крикнул Лукас и помчался через школьный двор.
Мы с Даниэлем сели внутрь.
Уезжать мы могли бы и позже, но Гизела была против.
— Будете ходить вместе! И все тут! Один за всех, и все за одного!
И вообще-то так было даже лучше, потому что в следующий автобус всегда набивалось слишком много галдящих и суетящихся детей.
Даниэль молчал. С утра он был бледным и усталым. Сидел рядом со мной, смотрел в окно и, казалось, сны досматривал. Я понимала, что его лучше оставить в покое.
Автобус ехал мимо крестьянских дворов, живых изгородей, плакучих ив и конских пастбищ. Иногда на глаза попадались лисы, блуждавшие по полю в поисках косуль.
Обширные дворы располагались на большом расстоянии друг от друга, а у детей, что там жили, были двойные фамилии: Шульце-Хорн, или Шульце-Веттеринг, или Шульце-Эшенбах. Да и имена у них были непохожи на наши: Мария-Тереза Шульце-Хорн, Анна-София Шульце-Веттеринг, Хубертус Шульце-Эшенбах…
Хуторские дети постоянно враждовали с деревенскими, но к нам они не лезли. Мы-то были замковыми.
— Замковые дети — статья особая, — обмолвилась как-то раз Гизела. — Не забывайте об этом и ведите себя прилично! В гостях берут только один кусок торта и спрашивают, чем помочь. Зарубите себе это на носу!
Отвесив Даниэлю подзатыльник, она добавила:
— А ты не стой все время как вкопанный! Бери пример с младшего брата! Прежде чем зайти в чужой дом, надо улыбнуться и поздороваться!
— Ну не будь с ним так строга, — успокаивала ее моя мать, положив руку Даниэлю на плечо. — Он просто немного стесняется, это пройдет.
Даниэль весь покраснел, а мне стало неловко за мать. Даниэль не стеснялся. Он был молчалив и говорил только то, что было действительно важно.
Взрослые вели себя так, словно знали нас как облупленных. А сами ничего не понимали.
Хуторские дети с нами не играли, потому что мы были замковыми, да и деревенские нас недолюбливали, потому что хуторские нас не задирали. Но мы об этом никому не говорили, особенно взрослым. Им все равно было невдомек. Нам вполне хватало нас троих.
Школьный автобус постепенно наполнялся. Мы сидели на своих постоянных местах, сразу за водителем, и Даниэль полусонно посматривал в окно. Неподалеку от двора Шульце-Веттеринг на обочине лежала мертвая кошка. Даниэль толкнул меня локтем:
— Видела?
Я кивнула.
— Если б она была моей, я бы завыл от горя! А эта смеется!
Он кивнул в направлении Анны-Софии. И правда — Анна-София Шульце-Веттеринг и Мария-Тереза прислонились друг к другу головами и над чем-то хихикали.
— Может, это не ее! — возразила я.
— Спорим?!
Даниэль отвернулся и снова уткнулся в окно.
Я знала, что он вне себя от злости, потому что очень хотел кошку, но Петер был непреклонен: