Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1978 году я вел цикл радиопередач, который назвал «Маленькая антология народных верований», суть которых была в том, чтобы давать слово последним очевидцам проявления этих верований в разных областях Франции. Я только что закончил передачу о Бретани вместе со своими старыми соратниками Пьером-Жакезом Элиасом и Шарлем Ле Кентреком и решил перейти к Лангедоку. Собеседник для меня нашелся сразу же: Рене Нелли. Но поскольку время поджимало, а Нелли был занят, мне пришлось в последнюю минуту поменять планы. Так же как, приехав в Бельгию, я провел передачу с ходу, и на сей раз я прибыл с утра в Тулузу, где меня ждал техник ФР-3, чтобы сопровождать меня и записывать, что я буду говорить. Для начала я завязал интересный диалог с Даниэлем Фабром, одним из лучших специалистов по устным окситанским преданиям, который тогда преподавал в университете Мирайя.
Потом мы выехали в Верниоль, небольшой городок в окрестностях Памье, где я встретился с Аделеном Мулисом, примечательным человеком, одним из самых искренних творцов окситанского интеллектуального ренессанса, начавшегося после войны. Тогда-то впервые в жизни я на самом деле ступил на землю катаров. Дорога на Фуа вела к вершинам, наполовину скрытым облаками, и я различал на них снег. Пиренеи предстали передо мной чем-то вроде затерянного мира, и мысль о том, чтобы углубиться в них, вызывала едва ли не страх. Чувство головокружения, которое я испытал на вступительных кадрах телефильма о катарах, вновь охватило меня. Но, проезжая Саверден, я при своей маниакальной склонности к этимологии не мог не вспомнить, что все-таки нахожусь на кельтской земле: в это название бесспорно входило галльское слово duno — «крепость». Что за крепость? Образ Монсегюра вновь замаячил передо мной.
Мы записали многочасовой разговор с Аделеном Мулисом. Он говорил обо всем и часто отвлекался, поддаваясь страсти, которую испытывал к своему краю и к «уставам», которые обнаружил в нем. Когда он говорил об Эсклармонде де Фуа, у меня возникало впечатление, что он был с ней хорошо знаком и не раз встречал на извилистых тропках, у места слияния двух горных рек. Однако в маленьком особняке, где обитал Аделен Мулис, все было спокойным, мирным. Катаров там вовсе не было, но они находились очень близко. Я ощущал их присутствие, как знакомых теней, подающих мне знаки. Мы устроили странную трапезу в одном ресторане Памье. Аделен Мулис был агностиком. Техник — иудеем. Я — тем же, кем и всегда: христианином по рождению, попавшим в ловушки друидизма. Мы много спорили. Там я понял, что нахожусь в другом месте, в стране, которая содержит все зародыши ереси, в стране, которая не такова, как другие, и где все еще живут катары, пусть никто об этом не знает, не говорит и даже не думает. Любой камень казался мне реликвией. Под любой крышей прятались тайны. Я бы хотел пойти дальше. На сей раз я знал, что дошел бы до Монсегюра. Аделен Мулис проводил меня до границы; остальное зависело от меня.
Но я приехал туда с очень четкой задачей, не позволявшей отвлекаться на что-то другое. В последний раз поблуждав по улицам Тулузы в попытке распутать запутанные узлы отношений графа Раймунда VII с королем Франции, я вернулся в Париж, где с большим трудом «смонтировал» слова Аделина Мулиса, чтобы включить их в свои передачи. Однако катарский яд уже просочился мне в жилы. То, что открылось мне, было уже не далеким и несколько абстрактным миром, а чем-то упрямым, как обнаруженная истина, которую принимаешь, потому что не можешь найти аргументов против.
Прежде всего пришлось констатировать, что катары были и есть. Учение такого рода, когда его приверженцы без колебаний предпочитают лучше умереть, чем отречься, достойно интереса, даже если его не разделяешь. И кроме того, немыслимо, чтобы, несмотря на преследования и упорное стремление уничтожить эту доктрину, она исчезла полностью. Я ощущал, что катары рядом, хотя не мог опознать лиц, под которым они действуют в южнофранцузском обществе XX века. Я чувствовал, что этот край проникнут иным духом. Так я пришел ко второй констатации: я ничего не знаю о катаризме, кроме тех банальных общих мест, которые приводятся в школьных учебниках и туристических путеводителях. Может быть, в конце концов, в этом учении было что-то сверх примитивного дуализма, согласно которому зло и добро ведут беспощадную борьбу меж собой в образах дьявола и Доброго Бога. Здесь явно крылось нечто куда более богатое оттенками и оригинальное. Но готов ли я к встрече с ним?
Ответ был отрицательным. Я не освободился до конца от своего инстинктивного недоверия. Отправиться в Монсегюр означало, возможно, утолить любопытство, открыть нечто, но означало также и погрузиться во что-то немного пугающее. Я слишком хорошо знал свое пристрастие к фантазиям на темы кельтов и, в частности, друидизма, чтобы не опасаться открыть еще что-нибудь связанное с этим в Монсегюре. И тень Отто Рана не говорила мне ничего утешительного. Если в кельтской мифологии нет рагнарека, «сумерек богов», то германская эсхатология, которую я различал за историей, рассказанной Отто Раном, отталкивала меня, исключая всякую мысль о фундаментальном исследовании. Я также говорил себе, что край катаров находится в вестготской Септимании, оставившей много следов на окситанской земле. Вестготы пришли из Швеции. Грааль Монсегюра был Граалем Вольфрама фон Эшенбаха: это был германо-иранский Грааль, хранимый рыцарями с повадками эсэсовцев. У меня не было ни малейшего желания писать историю Третьего рейха, пусть даже в символической форме.
Однако 1978 год был для меня ознаменован маневрами, направленными на сближение с цитаделью катаров, и этим я был обязан Мари Мон. Немного бретонка, немного каталонка, но прежде всего уроженка Лангедока и к тому же гугенотка, она обладала всем необходимым, чтобы ввести меня в самое сердце ереси. Она погружалась в холодную и бурлящую воду источника Барантон и утверждала, как я думаю, с полным основанием, что кальвинисты Окситании — отдаленные потомки «Добрых людей», которых преследовала инквизиция. Она в одиночестве предавалась созерцанию за стенами Монсегюра, укрытая от холодного ветра, который, угодив в долину, отдавался в окружающих горах подобно долгому тоскливому крику, донесшемуся из глубины веков. Однако она чувствовала, что это место совсем не однозначно, что в нем нет ничего ни ясного, ни определенного и что на закате солнца в купах худосочных деревьев и по краям растрескавшихся скал иногда вырисовываются жутковатые тени.
Именно Мари Мон привела меня на пог Монсегюр. Приехав из Тулузы, где я еще раз упомянул «проклятое золото», по легенде происходившее из Дельф, привезенное галлом Бренном и оскверненное римским проконсулом, я вернулся в Саверден и под платаны площади Памье. Но на сей раз я зашел дальше. Успокоенный зрелищем надежной громады замка Фуа, бдительного стража страны, которая смущала и завораживала меня, я увидел поднимающиеся вершины Пиренеев, название которых напоминало мне об «огне» и «чистоте». Говорили, что здесь заблудился Геракл и встретил юную Пирену. Эта история известна во многих вариантах; другая версия утверждает, что означенный Геракл, блуждая на другом конце Галлии, влюбился в юную царевну по имени Галатея, воспользовался ей, чтобы основать Алезию, и имел от нее сына по имени Галат, предка галатов и галлов. Известно, что этот Геракл, имеющий мало отношения к греческому полубогу, — в то же время и Гаргантюа, ставший фольклорным персонажем, а в того, в свою очередь, перевоплотился кельтский бог Огмий или Огма, великан, охраняющий дороги и сковывающий людей чарами своего слова. Пиренеи достойны подобного великана, и следовало бы выяснить, почему недалеко от Монсегюра, с другой стороны перевала Ла-Фро, открывается вход в ущелье Ла-Гаргант. Впрочем, к югу от Монсегюра над местностью доминирует скала Ла-Гург высотой в 1619 м, как будто защищающая и пог, где возведен катарский замок. А ведь название «Ла-Гург» бесспорно родственно имени Гаргантюа.