Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В носу защекотало, но я уже знал: чтобы справиться с тоской, нужно перебить её более острым чувством. Например, злостью. Я схватил подушку, швырнул её в угол и расколол горшок с засохшим растением. Как оно называется, я никогда не знал; отец называл его тёщин язык, намекая на бабушку, которую я даже не видел. Язык давно засох, длинные жёлтые листики отвалились, и я не стал утруждаться уборкой.
Вместо этого решил заняться чисткой другого рода. Рывком стянул себя с дивана, вытащил из обувного шкафа чёрный мешок, зашёл в ванную и одним махом сгрёб туда все отцовские баночки и бутылки. Батя почти никогда не выглядел ухоженным, хотя притираний у него было пруд пруди – всё мамины подарки. Мама, выпив немного, сама говорила, что с самого начала мечтала сделать из него человека. Да только ничего не вышло, при всём мамином педагогическом стаже. Видимо, воспитание студентов и мужиков – занятия принципиально разные.
Банки, лосьоны, бритвы с налипшими волосками, засохшие влажные салфетки, даже не раскрытые пробники парфюма… Всё это едва заполнило дно мешка. Я смахнул внутрь бутылки с шампунями, сунул грязное бельё из таза. Выволок мешок в комнату, загрузил туда оставшиеся отцовские книги и тряпки. Сверху сунул коробку с кукольным барахлом: воск, лоскутки, лаки… На миг задумался, почему отец не забрал эту коробку. Дёрнулся к телефону, но от звука отцовского голоса, прозвучавшего даже просто в голове, плюнул прямо в мешок и выволок его за дверь.
Хотелось рвать, орать, бить. Хотелось плакать – до саднящего горла. Я метался по квартире, и качели носили меня от апатии к бешенству, туда-сюда. Когда ярость отпустила, на смену ей пришло уже даже не безразличие, а глухая апатия. Я сел у окна и не знаю сколько перебирал крупинки земли от тёщиного языка.
Очнулся от звонка.
За стеклом стояли синие сумерки, в доме напротив блестели жёлтые и рыжие огоньки. Совсем как ситцевые лоскуты, имитировавшие костёр в спектакле «Кто найдёт утёнка?». Это была одна из сказок, которые я особенно любил, – всё потому, что куклы в ней были животными, а не людьми. Забрать приглянувшихся зверят из театра, разумеется, никто не позволил, но вечером после спектакля отец достал кукольную коробку, вытащил старую резиновую утку, которую мне пускали в ванну, и мы вместе, в белом круге настольной лампы, склеили утёнка из папье-маше. Потом я прилепил ему пластилиновый клюв.
Сколько мне было? Лет семь, восемь. Тогда безумие отца только начиналось, тогда он ещё не сходил с ума по персонажам «Серой мельницы». Но его увлечённость, его азарт затягивали и меня – в ту пору сам театр казался сказкой: искрящейся, манящей.
Я искоса глянул на зеркальный шкаф. Утёнок сидел где-то в залежах на стеклянной полке. Иногда он мне снился.
Телефон всё верещал. Я хотел сбросить звонок, но мазнул глазами по экрану и вздрогнул. Звонила мама.
Я забыл всё, прижал телефон к уху и выдохнул:
– Мама? Мама!
– Добрый вечер. Это страховой агент. Я говорю с Олегом Петровичем?
Что-то внутри оборвалось.
– Откуда у вас этот телефон?
– Простите, я говорю с Олегом Петровичем?
– Да, да! Откуда у вас этот телефон?
Надежда, полыхнувшая было, прогорела вмиг, оставив в желудке боль, а на языке – вязкий вкус, как от слишком крепкого чая.
– Я хочу предложить вам услуги по переводу средств со счетов умершего. На имя вашей матери, Ангелины Юрьевны Крыловой, открыты корреспондентские счета в трёх банках. Мы предлагаем перевести деньги быстро и без волокиты. Оплата – три процента от суммы счёта, средства переведут по указанным вами реквизитам в течение шести часов. Поскольку вы ещё несовершеннолетний…
Я затюкал отбой, попал только с третьей попытки, и тактичный женский голос продолжал, продолжал убеждать…
Сумерки сгущались, снег прекратился. Небо на горизонте пошло малиновыми полосами, стало похоже на цирковой шатёр. Отдельные мелкие снежинки всё ещё крутились, поблёскивая в темноте, липли к стёклам. Я понял, что болит голова. Может, от голода; я не помнил, когда ел в последний раз.
Вышел на кухню; там было зябко, цветы на окне скукожились. Я полез в холодильник, нашёл старые сосиски. Мог бы сварить, но не знал, сколько воды, сколько варить. Содрал шкурку. Сначала от мясного запаха повело, но потом я впился в сосиску и проглотил её в три укуса – холодную, без соли. Полез за хлебом, но нашёл только старую корку в усыпанной крошками хлебнице.
Закат погас, а отца всё не было. Я знал, что он ушёл навсегда, но в голове всё равно не укладывалось. Наверное, нужно было что-то делать. Какие-то бумаги. Наследство, завещания. Однажды, проходя мимо юрцентра, я видел вывеску с услугами. Среди прочего там было: «Юридическая помощь при утрате близких». Так что, вероятно, есть какие-то специальные процедуры.
Я решил, что наутро позвоню отцу, спрошу, что делать. Моя неприязнь к нему, крепнувшая год от года, всю жизнь варилась на медленном огне. Со смертью мамы огонь вспыхнул, и неприязнь выварилась в ненависть – не знаю, насколько её хватит, прежде чем она свернётся и завоняет на дне котла. И всё-таки – у меня не осталось никого, кроме отца. Не у страховых же агентов спрашивать, что делать дальше.
Как бы то ни было, до восемнадцати я вряд ли смогу сделать что-то сам. До восемнадцати ещё целых три дня. Надо же, как похоже; был такой спектакль – «Без девятнадцати девятнадцать». Отец очень его уважал. На премьеру мы ходили втроём – это случилось гораздо позже истории с утёнком, и это был один из немногих вечеров, когда мы были самой нормальной, самой обыкновенной семьёй – до тех пор, пока отец не нырнул за кулисы.
Мы с мамой ждали его в золотистом душном фойе больше часа. Мама, нервная и необычно ласковая, купила мне мороженое, потом – пёструю брошюрку про кукольные театры мира (как будто я о них не знал), потом – липкие леденцы. Стрелки в виде моноклей черепахами ползли по огромному циферблату, а бати всё не было. Я обгрыз леденцовые палки. Мама обругала отца, схватила меня за руку и повела домой.
Я слышал, как они ругались ночью – сначала шёпотом, потом всё громче. Отец горячо говорил о коллекционных куклах, убеждая мать. Говорил, что перуанский театр нынче вечером был проездом через Крапивинск, что у