Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он осматривается, вбирая в себя интерьер кафе; прищурившись, разглядывает столики на уличной террасе. Вздыхает.
– Я еще сомневаюсь, здесь снимать или на улице, – говорит он. – Полчаса, а то и три четверти, все устанавливать, потом час-полтора на съемку, так что лучше всего было бы начать прямо сейчас.
Потом он впервые смотрит прямо на М.
– Ведь вы писатель, не так ли? – говорит он. – Тогда, я полагаю, у вас дома есть книжный шкаф. Там мы могли бы закончить. Еще несколько снимков, на всякий случай.
19
Он понравился ей не сразу.
– Придет еще один парень из пятого, – сказал Давид Бирман. – Может, что-то для тебя.
Лаура изо всех сил старалась не подавать виду, что заинтересована.
– Не то чтобы именно твой тип, – продолжал Давид. – Вообще-то, и ничей тип. Но это такой парень, о котором сразу что-то думаешь. Или что он особенный, или что он ужасный мудак.
Через несколько дней на вечеринке Давид показал его издали. Парень развалился в кожаном кресле, непринужденно положив ногу на ногу, он был обут в зеленые резиновые сапоги, а в руке держал стакан для воды, почти до краев наполненный прозрачной жидкостью, – но это наверняка не вода, подумала Лаура.
Прежде всего он был ужасно худой – настолько, что уж она-то, во всяком случае, не считала это привлекательным. Ей нравилось у парней что-нибудь ощутимое. Плоть. Теплая, упругая, податливая плоть под мягкой кожей, а не торчащие отовсюду кости. Этот парень, пришлось отдать ему должное, и не трудился скрывать свою худобу. Он был одет в джинсы с узкими штанинами и обтягивающую футболку, которая немножко задралась кверху, обнажив белую полоску живота и окруженный белесыми волосками пупок.
Но прежде всего бросались в глаза его резиновые сапоги: это были сапоги ниже колен, которые он отвернул сверху, так что стала видна светло-зеленая изнанка. «Кто приходит в таких сапогах на вечеринку?» – это была ее первая мысль. Но и потом она частенько будет возвращаться мыслями к этим зеленым резиновым сапогам.
Сама Лаура каждое утро вставала за полчаса до родителей и братишки, который был на два года младше. Эти полчаса были ей нужны, чтобы принять душ, вымыть голову и высушить волосы феном, а потом прихорошиться. Но бывали дни, когда она и не прихорашивалась. Тогда она просто стояла полчаса под душем, плавно поворачивая кран от горячего к холодному. А после этого шла в школу со своим собственным лицом – щеки от таких водных процедур целый день оставались нежно-розовыми – и видела, что на ее собственное лицо смотрят.
«Да, я и так хороша, – говорил ее ответный взгляд. – Мне все это не нужно: тушь для ресниц, тени для век, блеск для губ. Да я и после кораблекрушения, на плоту, месяцами качаясь на волнах под жгучим солнцем, буду все еще неотразима».
Примерно то же самое исходило от тощего парня в резиновых сапогах. Не совсем, конечно, потому что назвать его неотразимым при всем желании было нельзя, но, как и Лауре, ему тоже доводилось ловить на себе чужие взгляды.
Она не могла бы отрицать, что ей – пусть всего на несколько секунд – стало любопытно, как этот парень в зеленых резиновых сапогах будет целоваться. А потом она о нем забыла.
Вечеринка уже подходила к концу, когда Лаура вдруг оказалась рядом с ним у стола, где сначала были разложены на деревянных досках сыры, стояли корзинки с багетами и блюдечки с арахисом и изюмом, а в этот поздний час на картонной тарелочке оставались, не считая нескольких расплющенных и расплывшихся кусочков бри или камамбера, одни только скорлупки от арахиса и хлебные крошки.
Парень смотрел прямо на нее. Нет, не смотрел – он будто снимал ее на пленку. Хоть и не с головы до пят, а от точки где-то у нее на лбу, над бровями, до самой шеи. Она увидела его голубые глаза, оказавшиеся почти прозрачными.
На его тощем, туго обтянутом кожей лице, на котором отчетливо проступали скулы и челюсти, росли такие же белесые волоски, какие она уже видела вокруг его пупка. Мягкие волоски, не щетина. Он еще ни разу не брился, догадалась она.
– Ну, значит, ты Лаура, – сказал он.
Он усмехнулся, оторвал кусочек сыра от картонной тарелки и протянул ей. Она энергично покрутила головой – не столько чтобы дать ему понять, что не хочет сыру, сколько отвечая на самодовольство, с которым он к ней обратился.
«Ну, значит, ты Лаура». Глядя, как он разом засунул себе в рот сыр прямо с корочкой, она вдруг поняла, что значила его фраза, и почувствовала, как запылали щеки.
«Ну, значит, ты Лаура» – это могло значить только то, что Давид и его заранее просветил. О ней. Она будто услышала голос Давида: «Моя подруга… может, что-то для тебя. Или она тебе сразу понравится, или ты решишь, что она ужасная шалава».
В понедельник она встретила Давида на первом уроке, немецкого.
– Ну и как он тебе? – спросил Давид.
– Ты был прав, – ответила она. – Он действительно ужасный мудак.
Об этой первой встрече на вечеринке она и вспоминала теперь, в полдень второго рождественского дня, в домике своих родителей в Терхофстеде, пока ждала его возвращения.
Она подбросила в огонь угля и легла на матрас возле печки. Через какое-то время встала и подошла к окну. Ей казалось, что с тех пор, как он вместе с Ландзаатом ушел в Слейс, прошла уже целая вечность; в доме не было часов, и даже наручные часики она по его настоянию оставила дома. «Мы едем туда, где времени вообще не будет, – сказал он тогда. – Светло – значит светло. Темнеет – значит темнеет».
Должно быть, в какой-то момент она заснула, потому что на улице, если не считать света от фонаря, теперь было совсем темно. Она встала и открыла входную дверь; снег больше не шел, ветра не было, казалось, будто и воздух замерз так, что его можно разломать на мелкие кусочки, а потом раскрошить между пальцами.
Она надела сапоги и пошла на дорогу – по снегу, который доходил ей почти до колен, мимо машины историка, до перекрестка посреди деревни, где стоял фонарь. Здесь, на резком белом свету, заспанным глазам было больно смотреть на снег. Она остановилась. Через несколько домов с левой стороны жил фермер, у которого ее родители иногда покупали картошку и лук; он же присматривал за домом в их отсутствие, один раз он своими руками заменил стекло, вылетевшее во время бури. Ей помнилось, что у него есть телефон, – но кому же звонить? Родителям в Нью-Йорк? Где-то в кармашке дорожной сумки лежала записка с телефонными номерами, которую родители оставили ей в день отъезда. Там был телефон не только их гостиницы, но и ее дяди и тети в Амстердаме, и соседки. Она попыталась прикинуть, который час в Нью-Йорке, но у нее не получилось. «Шесть часов разницы во времени», вспомнила она слова отца, но здесь, посреди этого замершего от мороза пейзажа, при свете уличного фонаря, само понятие времени, казалось, было утрачено.
И что она должна будет им сказать? Не пугайтесь, ничего страшного, но… Она смутно припоминала гостиную в доме того фермера, куда входила, может быть, раза три. Тяжелая темная мебель, вспоминала она, стол с цветастой скатертью из пластика. Сам фермер был таким рослым и широкоплечим, что едва помещался в гостиной, а в каждом дверном проеме ему приходилось наклоняться. Лицо у него было красное – от работы на воздухе, думала она.