Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Две основные черты характера, которыми он резко отличался от всех окружающих, объясняют все его искусство: правдивость и любовь к простоте. Правдивых людей, слава Богу, не мало на свете, как не мало людей, любящих простоту, и, конечно, среди окружавших Серова, среди его сверстников, товарищей и друзей они также были. Но Серовская правдивость и Серовская простота нечто иное это – целый культ, выработанный долгой внутренней борьбой и неустанной работой над собой. Этот человек был удивительно правдив, пожалуй, болезненно правдив, если допустимо такое неожиданное сопоставление. Он не только никогда не лгал, но и не кривил душой, даже не лукавил для того, чтобы выпутаться из неприятного положения: смотрел исподлобья прямо в глаза и говорил в лицо самые неприятные вещи, если его к этому вынуждали. Но не лгать другим еще не так трудно, – труднее не лгать самому себе, оставаться до конца правдивым наедине с собою. А он никогда не лукавил и с собой.
Все мы любим простоту, и большой заслуги в этом нет. Но я не знаю никого, кто так органически не переваривал бы всего, что «не просто», как Серов. Быть проще, значит, быть естественнее, а быть естественнее, значит быть правдивее, – в конце концов это только особый вид честности. Будучи щепетильно правдивым, он доходил в своем пуризме до преувеличений, и боясь лжи в жизни, боялся ее не меньше и в искусстве. Из опасения «как бы не солгать» он склонен был допускать подчеркивания некоторых недостатков в своих портретах, пусть не думают, что он льстец. Отсюда обвинения Серова в склонности к карикатуре. Но если разум диктовал ему правдивость, то сердце иногда – не слишком, впрочем, часто-водило его рукой наперекор всем убеждениям, и он создавал портреты, трогающие ласковым и нежным чувством к человеку.
«Где просто, там ангелов со сто», – эти мудрые слова Серов словно взял лозунгом для своей жизни. Началось это с 1889 года, после женитьбы и переезда в Москву. Написанные до того две его жемчужины – «Портрет В.С. Мамонтовой» и «Девушка, освещенная солнцем», начали казаться ему чересчур сложными по краскам, слишком роскошными и пышными. И вот Серов, первый русский художник, во весь свой могучий голос прокричавший о праве красоты стать частью жизни, неожиданно отказывается от своего призыва, точно сконфузившись сделанного, и возвращается назад. Одновременно он усиленно работает в деревне, пишет «Бабу в телеге» и «Бабу с лошадью». Когда он писал последнюю на морозь, Домоткановские мужики были очень заинтересованы самой техникой работы пастелью. Рассказывая мне об этом в Мюнхене, куда он вскоре после этого приехал, и где я тогда работал, Серов говорил, что больше всего мужиков поразило, как это просто: взял бы вот эти цветные палочки и сам сейчас все, так и написал. Помню, как он горячо доказывал необходимость писать без фокусов, – так просто, как это только возможно. «Надо, чтобы мужик понимал, а не барин, а мы все для бар пишем и ужасно падки на всякую витиеватость и пышность. Вот они – немцы, французы, пускай будут пышны, им это к лицу, а уж какая там пышность на Руси. У нас один Константин Маковский пышен, и то только потому, что фальшив».
Серов всю жизнь мучительно искал наилучшего выражения этой простоты и потому целых 15 лет работал над баснями, оставшись ими неудовлетворенным до самого конца. Совсем не потому, что он был, копотуном и работал с прохладцей: он работал в сущности почти непрерывно, и теперь, перебирая в памяти все, что он сделал, приходится изумляться его огромной работоспособности и невероятной плодовитости. Но он не любил и не умел работать быстро, без конца переписывая то, что для всякого другого было бы уже давно окончено. Эта страсть к бесконечным «корректурам» – очень русская черта, хорошо нам знакомая по рукописям Пушкина, Гоголя и Толстого. Это – самоуглубление и самоусовершенствование. Тяжелый, неуклюжий, неповоротливый, Серов не был создан для того, чтобы играть кистью, не был и не стремился быть виртуозом. Отсюда его пристрастие к тяжелым, черно-серым краскам и избегание светлых оттенков, но отсюда и Серовская глубина и отсутствие всякой поверхностности. Все его искусство всегда значительно и никогда не легковесно.
Свойственная Серову скрытность не была в противоречии с его правдивостью: он был правдив, когда его спрашивали, но лишний раз не высовывался, предпочитая затаить свои мысли и чувства в себе. Этим объясняется его замкнутость и молчаливость, производившие впечатление угрюмости. Естественно, что он и в природе искал родственные себе мотивы, предпочитая серый, хмурый день солнечному, осень – весне, зиму-лету, убогую деревеньку-богатому городу. Это тяготение к убогому опять роднит Серова с Достоевским и Толстым, обожавшими убогую Русь. Однако, Серовская угрюмость временами прорывалась, и тогда он умел быть неудержимо веселым. Веселье он любил так, как его любят угрюмые люди. Любил смотреть и слушать «смешное», как никто ценил остроумие и сам был чрезвычайно остр на язык. Никто не умел, давать таких метких прозвищ, как он: он давал четкую характеристику человеку, и часто, придуманные им прозвища приставали к людям на всю жизнь, портя многим кровь. А каким тонким юмором обладал этот человек, свидетельствуют его многочисленные шаржи. Среди них есть очень злые, но есть и самые добродушные, дышащие веселой шуткой. Иногда он такие шаржи писал в форме картин, как тот забавный этюд с натуры, который он сделал с Константина Коровина в доме последнего, на Клязьме. Иной раз Серов не прочь был подшутить и над самим собой. Злым он не был, хотя сам себя считал злым и любил говорить про себя: «я ведь злой» Он часто говорил, что недолюбливает людей: «Скучные они, ужас до чего скучные, – звери лучше: и красивее, и веселее, и просто лучше». Он ошибался, потому что очень любил людей, сам того не сознавая. Правда, в последний год он часто говорил и писал, что «на свете скучно» и искал развлечений, но в этом виновата болезнь и предчувствие конца.
Из-за болезни младшего сына ему пришлось довольно долго прожить в 1910 г. в Париже, где он снял какое-то упраздненное аббатство, превращенное им в мастерскую. Он с увлечением работал в школе Colorossi, записавшись туда рядовым учеником и без конца рисовал в свой альбом натурщиков и натурщиц. Его ничуть не смущало то, что он был, прославленным мастером, что тут же, рядом с ним,