Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они снова садятся в автобус, и их подвозят к двухэтажному кирпичному дому. Задний двор загорожен высоким бетонным забором, стена дома – забрана колючей проволокой, сверху между стеной и забором – металлическая решетка. Сквозь нее сыплются снежинки. Пол этой клетки покрыт снегом. Боевики выводят из дома российских военнопленных. Они идут, опустив головы.
– В ряд, – командуют им, и пленники выстраиваются длинной шеренгой у стены.
Наташа берет крупным планом их солдатские сапоги – они хорошо выходят на фоне белого снега. Лучше сосредоточиться на сапогах, чем на лицах. Лица на снимках тоже видны. Видны отчетливо. Но почему Наташа должна смотреть в них сейчас? Пусть будут сапоги – шеренгой, черные на белом снегу. Что-то в этом есть – какой-то символ или образ. Но какой? Черное на белом? Нет. Почти детские лица в сапогах сорок второго размера? Нет, на лица она резкость не наводит. Что тогда, что? Солдатские кирзовые сапоги – в клетке. Вот оно. Кирзовый сапог – символ нашей армии. Наша армия – в клетке. Да.
Женщины хватают за шеи, выдергивают из шеренги своих сыновей – ну, наконец-то, нашелся, живой. А те еле двигаются, не спешат обнять своих матерей – вечно лезут с телячьими нежностями. А они – настоящие мужчины, бойцы российской армии. И не станут тут рассусоливать на глазах у своих, на глазах у врагов. Пленных гораздо больше, чем матерей.
– Как звать? – придвигается Наташа к пленнику, стоящему с края.
За ним никто не приехал. С виду он старше срочников. Смотрит не вниз, как остальные, а в небо. Рыжий. Офицер. Офицер – это сразу видно.
– Слава, – отвечает он.
– Давай адрес матери, быстро, – шепчет Наташа. – Говори, я запомню. Я с ней свяжусь.
– Нечего моей матери здесь на войне делать.
– Мать, наверное, извелась. Я просто передам ей, что ты жив...
– Не надо. Меня скоро убьют. Не знаю, почему до сих пор не убили. Летчиков в плен не берут. А меня взяли в летной куртке. Я первый на очереди.
– Говорю тебе, давай адрес...
– Нет...
Женщины разбрелись в разные концы клетки, крепко держа под руки своих сыновей. Наташа вынула из кармашка сумки блокнот, ручку.
– Имя, фамилия, адрес и телефон? – шла она вдоль шеренги, обходя каждого пленника и делая пометки в блокноте.
Исписала мелким почерком несколько страниц.
Вывели новую партию пленных – просто показать. Наташа исписала еще несколько страниц.
– Мне на все лады тебя уговаривать? – снова уперлась в Славку. – Матери извещение о смерти пришлют. Ты о ней подумал? Я скажу ей, чтобы никуда в Чечню не ездила. Просто скажу: видела, жив...
– Хорошо... Записывай...
Завтра – семерых пленных отдадут завтра, а пока матерям нужно набраться сил и ждать утра.
– М-м-м-м... – мычит Косов, когда они скрипят по шалинскому снегу к автобусу. – Их всех нужно срочно отсюда забирать. М-м-м-м... Скоро будет большое наступление, всё кровью зальют. Через месяц будет поздно. Счет пошел на дни... М-м-м-м...
Подрыгивая галифе, он – казачий атаман и военный советник Аушева, твердо ступает по снегу – м-мм-м... м-м-м-м...
А в это время в маленьком городе Шали – большой траур. Две недели назад местный рынок бомбили. Город не успел подготовиться к налету – не услышал летящих на большой скорости самолетов. Снаряды попали в самое его сердце. В маленьком городе, где нет супермаркетов и специальных предложений по праздникам, днем вся жизнь сосредотачивается на рынке. Люди приходят и уходят, набрав полные сумки. Циркулируют от дома к рынку и снова к дому, как кровь, притекающая по венам к сердцу. И рынок бурлит продавцами и покупателями, сжимается и разжимается, затихая только с наступлением темноты. Нет в маленьком городе рынка – нет у города сердца.
Город растерялся, когда на рынок были сброшены первые снаряды. Потом поднатужился, собрался с силами и одним толчком доставил к сердцу новый поток. Жители бросились к рынку – собирать раненых и мертвецов. Но самолеты вернулись и снова сбросили туда же груз, который у них еще оставался – не возвращать ведь его на базу. В первом обстреле погибло больше сотни человек. Во втором – примерно столько же. В итоге город потерял около трехсот своих жителей.
Наташа шла по Шали. В голубой куртке. Кроссовками давила снежинки. Дышала свежестью. Ежилась – от ветра. Мерзли уши. Надо было взять с собой шапку. К следующей поездке она свяжет себе шапку – крючком из шерстяных ниток. Надо только съездить в Измайлово за шерстью.
– Зачем в нас стреляли? Зачем бомбили рынок? – Увидев у нее на шее фотоаппарат, жители выходили ей наперерез и рисовали на чистом снегу вопросительные знаки.
В начале девяносто пятого они не верили в то, что Россия затеяла эту войну всерьез. Местным жителям обстрелы казались временным недоразумением. Они были уверены – узнай россияне о том, что у них здесь творится, немедленно вышли бы на митинги и положили войне конец. Но это было только ее начало. Сейчас они видели в Наташе и ее фотоаппарате возможность отправить весточку незнакомым, но таким же простым людям в Москву и другие города. А через год они поймут – никакого недоразумения нет.
В тот день до самого вечера Наташа ходила по домам – снимала родственников погибших на рынке. Они не понимали, что она – только глаза, а не уши, и набрасывались на нее со своими историями, со своим горем, с которым Наташа не знала, что делать – она не писатель и не психолог. Она – это глаза. Ее глазами зритель видит действительность, которую Наташа пропускает через себя.
Она давно заметила – на снимках, сделанных разными фотографами одновременно в одном и том же месте, зритель видит тех же людей, те же предметы, но видит их по-другому. Потому что фотограф невидимкой присутствует на каждом своем кадре. Потому что, пропустив событие через себя, он показывает его зрителю так, как увидел его сам. А фотографы видят по-разному, чувствуют по-разному, сострадают по-разному, ведь они – разные люди.
События на войне – это как чашка капучино с пенкой эмоций. Фотограф затягивает в себя пенку, выпивает кофе до дна. Эмоции проходят через него. Фотограф – сосуд, и в сосуде этом намешано всякое – свое прошлое, своя жизнь, свои проблемы, свое одиночество и своя депрессия. И все это вступает в реакцию с капучино и получается совсем другой напиток – его фотограф будет раздавать своим зрителям. До тех пор пока сосуд не переполнится, он ведь не безразмерный. Но нельзя отказываться от своей чашечки кофе. Только перелив чужие эмоции в себя, можно сделать хороший кадр. Пусть будет свет, путь будут тени и композиция, но без эмоций снимок не живой, не искусство, а просто мертвая картинка. Вот так это понимала Наташа.
Она знала, что когда-нибудь войну будут снимать роботы, об этом уже поговаривали. Профессия военного фоторепортера уйдет в прошлое. Робот не умрет, не переполнится и не сойдет с ума. Но роботу все равно, когда нажать. Робот не пропустит эмоции через себя. А зритель не увидит их на снимке и ничего не почувствует – мертвые картинки не вызывают сострадания. И тогда война станет жестче. Она получит не только совершенное оружие, одной кнопкой разрушающее несчетное количество миров, но и камеру, монотонно отщелкивающую эти разрушения через равные промежутки времени. Ее снимки не вызовут в зрителях ничего, кроме равнодушия. А равнодушные не станут обращать на войну внимания до тех пор, пока она не подойдет близко к ним. Война расправит плечи и замахнется так далеко, как еще никогда не замахивалась. К чему ей эти человечки из плоти и крови, бегающие по ней с фотоаппаратами, расплескивающие на нее свои едкие, соленые эмоции? Они войне ни к чему. Ни к чему.