Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Должен сказать, что в тот период я не относился к числу самых восторженных почитателей. От больших исторических картин мне становилось скучно, от водевилей — тоскливо, от комедий и драм — тошно, от документальных фильмов — муторно. Мне нравилось другое: тьма, скученность, сладковатый запах и наступающее под конец ощущение томности и оцепенения. С ним было так приятно засыпать. Иногда, изредка, меня поражал какой-нибудь кадр, иногда, но не чаще, возмущал другой. Однажды — целый эпизод: научно-популярный фильм о растениях, сделанный в ускоренном темпе. Таким образом их пытались «оживить», придать вознесению какого-то горохового стручка гибкость и изворотливость щупальца осьминога, найти в растительном росте следы умысла. Это было просто смешно. Я пожал плечами. Все это наука, а кто творит науку, как не человек? А сыросрамная растительность, воспринимаемая во всей своей сыросрамности; что я мог увидеть в ней, кроме отсутствия? Я не ботаник, а простой человек, которого замучила эта природная природа в том виде, в каком она расстилается вне городов, вне моего Родимого Города.
Мой старший брат — тот, что мэр, — с тех пор, как вернулся из Чужеземного Города, все время говорит о жизни с большой буквы жэ, он заявляет, что ее можно познать и что он пил из источника этого знания. Но эту большую жэ он признает лишь в самых влажных элементах животного мира. Я с ним согласен полностью. Притворная слезливость сока и растительных выделений свидетельствует разве что о поганом варварстве. Впрочем, я не ученый.
Как я уже говорил, у меня нет никакой системы. Я охотно соглашусь с тем, что, например, скука, которую наводит на меня деревенская жизнь, имеет определенную градацию. Огород, слабое подтверждение человеческого разума, кажется мне предпочтительнее лесного хаоса. Но все же и он не стоит самого обычного тротуара с фонарем. Нередко мне случается предпочитать придурковатой услужливости съедобных овощей мрачную дерзость крапивы или репейника, поскольку в случае с последними не остается никаких иллюзий. Их глупость слишком очевидна.
Странно, но цветы у меня вызывают некие сомнения. То я обнаруживаю в этих растениях стремление к форме, понятной своей красотой, стремление как бы протянуть человеку руку; то вижу в них лишь дурацкие альковы для размножения, но без оргазма. Иногда — пахучее выражение возможного разума, а иногда — полость для распыления безо всякого наслаждения. Иногда — вознесение к вершине, подношение в дар, почти мозговую активность, а иногда — карнавальную и претенциозную маскировку едва ощутимого стручествования.
Впрочем, по большому счету мне все равно: иметь всегда одно и то же суждение о цветах, иметь по очереди то одно, то другое или иметь их все одновременно. Мне достаточно осознавать свою тоску. Порой мне кажется, что я виню растительный мир несправедливо и реакцию раздражения вызывает у меня абстрактная категория «деревенской жизни», которая бросает свою тень не только на людей и животных, но и на растения. И все же, не будь растений, не было бы и деревенской жизни…
Возвращаясь к здешним людям и животным, должен отметить, что, разумеется, они не вызывают у меня ни малейшего трепета симпатии. Первые несомненно являют образчик минимальной дозы человеческого, ну а быки, петухи и прочая тупая тварь — это просто какое-то убожество. Как дух мог сюда сойти[100], а сойдя, затем вознестись? Сельская жизнь предполагает лишь естественное соответствие течению времен года; все, что выходит за рамки этого рутинного процесса, не может в ней прорасти; ее сердцевина пуста, она не сумела породить разум, ибо была не в состоянии его воспринять. Человечество, погрязшее в месиве борозды и навозе пашни, никогда не преодолеет своего предела. Окруженное пассивностью земли, оно склоняется, залегает и дремлет до тех пор, пока тела не отправляются гнить в гробовые параллелепипеды.
Дело вовсе не в том, что я испытываю неприязнь к сельчанам. Они вызывают у меня жалость. Что общего между ними и мной? Как они согнуты, какой скукой пропитан их пот, какой животностью проникнут их труд, постоянно устремленный к наживе! Иногда я чувствую, как в одном из них брезжит искра, и жду, когда она сверкнет, но, увы, вместо этого — одно разочарование: туман укутывает ее еще до того, как она родится, и нет ничего, кроме болотной жижи извечно приземленной мысли. Я и сам начинаю задыхаться во всей этой мути.
Да и как они вообще могут внять человеческому зову, если постоянный предмет их забот определяется прежде всего внечеловечностью? Зелень — внечеловечна. Даже если в ней находятся сумеречные и сезонные крупицы разума, частицы усердные и жалкие, слепые как сок, несчастные озарения цветной капусты, скудные причуды картофельных клубней, то как они должны страдать от этого падения на самое дно призрачного бытия! А какое томительное вознесение они должны совершить! И я страдаю вместе с ними от приземленной тяжести деревенского суржествования.
Город, мой Город, как мне плохо без твоих волнений, порывов, колебаний, удовольствий и огней, твоего одиночества и твоей прозорливости! Ах, скорее бы это лето скончалось в тисках жатвы и я смог бы вернуться в лабиринт, где теряются лишь скучщества, лишенные разума. Город. Мы будем там к Празднику. В этом году приедет небывалое количество туристов. Многие останутся на всю зиму: ведь в нашем Родимом Городе все время стоит хорошая погода. Некоторые даже его выбрали местом постоянного проживания. Их присутствие позволило открыть кинематограф, говорящий на чужеземном языке, а также несколько магазинов, где продаются предметы роскоши или, по крайней мере, наряды, о назначении которых наши женщины до сих пор даже не догадывались.
Отвращение моего старшего брата к чужеземному языку какое-то время мотивировало запрет на просмотры подобного рода. Но, обольщенный знатными лицами, которых подкупали торговцы движущимися картинками, он уступил.
Так мы получили возможность смотреть фильмы на чужеземном языке. Я довольно быстро нашел в них идеальное развлечение и приемлемое времяпрепровождение. Если мы не способны спокойно принять слив длительности, если мы брыкаемся и захлебываемся посреди ее течения, подобно начинающим пловцам, теряющим под ногами землю, то где еще я мог обрести невозмутимость перед бесполезностью времени, как не в этих залах (вскоре их будет несколько), сопрягающих тень и свет, всегда узнаваемый образ и загадочный язык? Замешанный в тесто принятых условностей, я наконец-то обрел способность очаровываться.
Появляющихся на экране женщин вскоре стали сравнивать со звездами, такими же невероятно далекими, такими же лучезарнообразными, такими же внешне незапятнанными и пребывающими на вершине своей красоты. И довольно быстро было отмечено, что многие молодые люди нашего Города влюбились в самых известных звезд, признавая, правда, очевидную абсурдность своего желания и безумие подобного выбора. Впрочем, вскоре обнаружилось, что безнадежной страстью были охвачены не только юноши, но выборочно зрелые мужи и поголовно все старцы.
Некоторые туристы вздумали защищать нравственность нашего Родимого Города от новшеств, которыми они забавлялись в собственных городах и которые они сами же или им подобные сюда завезли. Они подначили некоторых родимогородцев — среди них отмечу Лё Бестолкуя, который чуть не стал моим тестем, и торговца целлофаном Мазьё — основать Лигу друзей Весенника[101](подразумевалось допускать просмотры лишь по праздничным дням); но поскольку мой брат отказался покровительствовать подобной конгрегации, а здравомыслящие родимогородцы сочли ее деятельность опасной для коммерческого и туристического развития Родимого Города, Лига, которая предлагала бороться не только против очаровательных картинок кинематографа, но и против других, не менее ошеломляющих картинок, не замедлила распасться и исчезнуть. Относительно второго пункта программы противники новшеств были осмеяны, но я, оспаривая опасность явления, все же соглашался с его неуместностью.